Сисек у Таньки совсем нет, тут Конь прав.
Идем по коридору третьего этажа. С портретов на стене нас разглядывают классики. Лицемеры Толстой и Горький – сурово и осуждающе, зануда Достоевский – равнодушно. Беспутный Пушкин, специалист по женским ножкам, с интересом прислушивается. Чехов смотрит сквозь пенсне с тем же выражением, с каким осматривал, наверное, сифилитическую сыпь у крестьян в бытность свою врачом.
Из-за двери нашего класса слышен обычный на уроках Пластиглаза галдеж.
Такой у него метод – по алфавиту назначать читающего вслух. Я иду в журнале сразу после Хайретдинова и всегда веселюсь, если урок заканчивается на нем, а не на мне.
Пока кто-то читает, другие занимаются, чем хотят, – Пластиглазу на это положить. Хоть ходи по классу, что Конь или Ринат часто и делают.
Странный он, этот Пластиглаз.
Физрук говорит – контуженый. Глаз ему в Афгане не то выбили, не то осколком задело.
Пластиглаз не старый. Мужик как мужик, только квелый какой-то. И протез этот его глазной… Лучше бы повязку носил. Был бы Пиратом.
Конев, как самый наглый, стучит в дверь и всовывает голову:
– Можно?
Ответа не следует. Мы проходим на свои места. Пластиглаз даже не смотрит на нас. Отмечает что-то в журнале и своим бесцветным голосом произносит:
– Груздева, спасибо. Гусев, дальше.
Толстый Гусев, подперев руками оба подбородка, начинает бубнить вторую главу «Капитанской дочки».
Мы киваем друг другу на Подобедову – она за второй партой у окна, рядом с тощей Груздевой. Нам видна только Ольгина спина, легендарные сиськи скрыты. Но мы-то знаем, что они никуда не делись, и перемигиваемся.
Танька Оленина сидит прямо передо мной.
«Ну и пусть „дэ два эс“», – думаю я, разглядывая Танькины волнистые черные волосы. «Вырастут, куда денутся…»
Танька неожиданно оборачивается, показывает мне язык и, усмехнувшись, утыкается в хрестоматию.
Галдеж в классе стоит знатный – Гусева вообще не слышно. Пластиглаз смотрит одним своим глазом, настоящим, куда-то в окно. Другой, мертвый, смотрит в пустоту.
Солнце наискось бьет по окнам. Рамы плотно закрыты, заклеены еще с зимы.
– Спасибо, Гусев, – говорит Пластиглаз.
Гусев облегченно вздыхает, закрывает хрестоматию и укладывает на нее голову.
Ежова приготавливается читать и уже устраивает перед собой поудобнее книгу, как Пластиглаз вдруг произносит:
– Сегодня ровно пять лет, как погиб, не умерев до конца, мой друг Саша Ковалев.
Те, кто расслышал, осекаются на полуслове. Я толкаю локтем в спину Рината, трущего о чем-то с Конем, и кореш испуганно поворачивается.
Показываю ему в сторону учительского стола.
Пластиглаз встает и смотрит на нас обоими глазами. Блин, носил хотя бы очки темные, что ли…
– Саша мечтал стать музыкантом. В Афганистане он успел написать несколько песен. Их и сейчас поют там. И здесь. Те, кто вернулся…
– Э, заткнулись там!.. – шипит вдруг Бравер на склонившуюся к уху Груздевой Подобедову. – Сисек много, ума мало, – уже совсем тихо добавляет Димон, но все слышат.
Некоторые ржут, но тут же осекаются.
Подобедова окидывает Димона презрительным взглядом и отворачивается к окну.
Пластиглаз, не обращая внимания, продолжает:
– Трудно за то короткое время, что осталось у нас до звонка… Трудно рассказать вам, что за человек был Саша Ковалев. Как мы подружились с ним в учебке. И как попали в одну роту в Кундузе. Или какие замечательные у него папа с мамой. Я не буду рассказывать вам, как Саша попал в плен. Я вообще не знаю, имею ли я право рассказывать вам про него…
Голос Пластиглаза теряет свою бесцветность, дрожит.
– Его подбросили через несколько дней после взятия в плен. Ночью. Скинули метрах в двухстах от наших палаток. Часовые заметили движение, открыли огонь. «Духи» – так в Афганистане называют душманов – ушли. «Душман», кстати, в переводе означает «враг». Они нас называют «шурави», то есть – «советский». Вот так вот – мы их «врагами», а они нас «советскими». Мы для них хуже врагов. Мы для них вообще не люди.
«Хорошо, – думаю я, – историчка не слышит… Член партии, со стажем…»
– «Духи» ушли, а Сашка остался на камнях. Я долго думал… Наверное, было бы лучше, если б часовые тогда попали… Хотя бы в Сашку.
Пластиглаз говорит тихо, но мы слышим каждое слово.
– Они отрезали ему все, что можно отрезать у человека. Язык, нос… Прокололи барабанные перепонки и отрезали уши. Выкололи глаза. Отрезали половые органы… Они четвертовали его – оставили лишь обрубки вместо ног и рук. Совсем короткие… Среди них был хороший медик – перетянул, где надо, жгутами, где надо – прижег… Остановил кровь… Обколол морфием даже. Очень хотелось им, чтобы Сашка не умер.
Пластиглаз замолкает.
Никто из нас не шевелится.
Пластиглаз подходит к окну и долго – кажется нам – смотрит на улицу.
– Сашка выжил. Его отправили в Ташкент. Таких ребят, без рук и ног, у нас называют «самоварами». У которых из всего, что было, один крантик и остался… У Сашки не осталось ничего. Сейчас он у родителей, под Калугой. Я ездил к ним на выходные. Сашке недавно исполнилось двадцать пять. Это совсем немного. Чуть больше, чем вам сейчас.