Статья довольно большая, и здесь вряд ли уместно помещать ее целиком, однако главное все же – воспроизведу, разумеется, с максимальной бережностью:
«Ехал я однажды домой из Москвы в Петербург. Место мое было в спальном вагоне второго класса. Сопутников у меня было полное число по количеству мест в отделении, и были они разного сана и разных лет.
Занимались мы каждый по своему влечению, тем, что кому нравилось. Я, например, читал, а два штатские господина с значительными физиономиями вели громкие разговоры об упадке нравов и вкусов в России и по временам друг на друга покрикивали:
– А кто виноват?
Кроме нас троих, были еще иные три человека, которые не обременяли себя ни литературою, ни политикою, а “благую часть избрали”, то есть сидели за раскладным столиком и “винтили”.
Это были: военный генерал с недовольным лицом и запасными поперечными перемычками на погонах, пожилой московский протоиерей в зеленом триковом подряснике с малиновыми бархатными обшлагами и немецкий колбасник в куцом пиджаке, со множеством дорогих колец на толстых пальцах и с большою сердоликовою печатью на раскинутой по груди толстой панцирной часовой цепи.
Это был человек, известный всем истинным любителям и ценителям лучших ветчинных “деликатесов” в Москве и в Петербурге, где он начал свою блестящую колбасную карьеру и распространил ее далеко во все концы империи.
Эти три пассажира “винтили” безумолчно, а штатские ученого вида, перебрав множество любопытных вопросов, добрались до нигилизма и потом до сей глаголемой “ерунды”. Тут один из них вскрикнул: “кто виноват!” и начал излагать историю, как появилось это “гадкое и неблагозвучное слово”.
Объяснение говорившего было самое ортодоксально– научное, то есть он повторил, что “ерунда” произведена нигилистами из латинского слова “gerundium”, и произведена с коварным умыслом, дабы таким образом посмеваться38 классицизму и вредить ему в общественном мнении.
Я слушал это давно знакомое мне объяснение, что называется, “краем уха” и, признаться, до той поры сам считал его правильным (я даже вложил это в уста протопопа Савелия Туберозова в хронике “Соборяне”); тут я был неожиданно поколеблен в своей уверенности.
Немецкий колбасник, неожиданно прислушавшись к рассуждению о “gerundium” и о “ерунде”, повернулся полуоборотом к разговаривающим просвещенным людям и с неприятною резкостию сытого буржуа вдруг оторвал:
–
Штатские переглянулись и замолчали. Им, очевидно, не нравилась прямо колбасницкая грубость, с которою было сделано это замечание. Да и в самом деле, оно казалось по меньшей мере непочтительно – хотя бы по отношению к твердо установившемуся ученому, авторитетному мнению.
А тот себе сказал “неправда” и опять уже шлепает толстой рукою карты генерала и ходит швырком под батюшку, – и заботы ему нет, что сделал грубость.
Но колбасник был груб только по манерам, а на самом деле он оказался приятным и даже интересным человеком. Когда поезд стал приближаться к станции, на которой следовало обедать, он крикнул “halt” и, сложив свои карты, заметил партнерам, что перед принятием пищи никогда не следует обременять свою голову деловыми занятиями. Это нездорово для желудка, а надо дать всем высшим способностям краткий отдых, для чего лучше всего заняться какими-нибудь веселыми пустяками.
И вот тут-то он опять обратился между делом к серьезным людям, говорившим о “ерунде”, и сказал им следующие слова, которые я желал бы довести до сведения тех ученых, которые открыли, что
– Вот что вы давеча разговаривали здесь о ерунде, – начал немец, – будто как бы это слово произведено от латинского языка, из слова “gerundium”, то это есть самая пустая ложь…
Обоих значительных штатских это перестало сердить и даже как бы начало смешить. Они, очевидно, ожидали, что немец готов сказать большую глупость, а немец продолжал:
– Да; я вас уверяю, что кто это так с самого начала выдумал и кто такую глупость про
Отцу протопопу, генералу и мне становилось неизвестно отчего-то очень весело, точно как будто мы имели в наших душах какое-то затаенное недоброжелательство к значительным штатским и предчувствовали, что немец их обработает на манер какого-нибудь из своих деликатесов. Единство мыслей наших обнаруживали наши взоры, в которых немец мог бы прочитать для себя поощрение или по крайней мере желание доброго успеха. А он чистой питерской простонародною речью с московским распевом продолжал свое рассуждение:
– Да, я очень бы хотел видеть того, кто это выдумал, и хотел бы его поздравить, что он есть самый чистый дурак восемьдесят четвертой пробы.