Рано утром поют птички на берегу. Светло, чисто, и пение птиц. Только это напоминало времена Марка Твена.
Ночью прибываем в Батон — Руж. К нам бежит крохотный кораблик, приклеивается к борту. Мы бросаем в него свои пожитки, прощаемся с Хиггенботеном, делаем ручкой «до свидания» команде и прыгаем вниз. Через пятнадцать минут мы на пристани Батон — Ружа — столицы Луизианы, некогда французского штата, проданного Наполеоном американцам за порядочную сумму.
Говорят, Наполеон при продаже Луизианы сказал: «Жалко, конечно, но лучше вовремя хоть что-нибудь получить, все равно потом американцы отнимут даром».
Нет, не получилось из меня Тома Сойера, не видел я жизни на Миссисипи — ни лирики, ни романтики, ни даже бытового реализма. Водная артерия, по которой возят грузы, и все. Но этим путешествием я заглянул за кулисы реклам, небоскребов, варьете и прочего блеска. Как бы на мгновение с тела была снята кожа, и я увидел мускулы, нервы, сухожилия. Они, как и положено, совсем иного цвета. Немножко жутко, но это и есть плоть. Неприятно смотреть в магазине наглядных пособий на такого бескожего человека из папье — маше, а на живого еще ужаснее, но таков человек без кожи.
Миссисипи, во всяком случае часть реки, по которой я проплыл, я бы назвал «мертвой Миссисипи». Почему американцы не оседлали этого водяного коня для радостей жизни — купания, рыбалок, поездок на пароходах, моторках, лодках, парусниках, для костров и гулянок, — не знаю. Видимо, механические цивилизованные игрушки; луна — парки, кино, рестораны и особенно телевидение — все, что дала человеческая выдумка, — им больше по душе. Не знаю. Но мне горько за Миссисипи. Такая река радости пропадает. Где общение с чистой природой, без которого, по — моему, немыслимо жить, без которого можно только выть воем..
У Роберта Фроста
Я в Бостоне, в гостинице, названия которой уже и не помню.
Всю ночь меня мучили неполадки с сердцем, не спал ни минуты. Бессонница может быть двух видов. Тихая, ясная, когда не спишь, но и не страдаешь. Лежишь себе полеживаешь, не то явь, не то сон, дрема. Но чаще отсутствие сна повышает нервозность, переводит ее в раздражительность. Мысли рваные, мечутся, жалят, вспоминается обязательно что-нибудь неприятное. Ворочаешься с боку на бок, без конца меняешь положение подушки, натягиваешь на себя одеяло, потом сбрасываешь его, опять силишься натянуть и злишься, что никак не можешь ухватить его пальцами за кончик.
В этот раз бессонница была именно второго рода. Мучился, ждал рассвета. Наконец-то начал просыпаться город.
Программа плотная: утром в Гарвардский университет, днем к Роберту Фросту, вечером американский балет. Но мне ни до чего. Господи, долететь бы до Москвы и помереть там, а то — на другом континенте, один, в гостинице…
Утром приходит наша сопровождающая от Госдепартамента, переводчица Кудрявцева. Лицо у меня, видимо, страдальческое, и Таня спрашивает:
— Господин Розов, что с вами?
— Ничего, Таня, сейчас встану.
— Нет, нет, лежите, я сейчас же вызову доктора. Нельзя шутить. — И она скрывается за дверью.
Доктора так доктора, тем более даром. У нас у каждого месячная лечебная страховка, выданная все тем же всесильным Госдепартаментом.
Появляются Фрида Анатольевна Лурье и Валентин Петрович Катаев. Выражают соболезнование, охают, предлагают помощь.
— Ничего, ничего, идите в Гарвардский, я сегодня полежу.
— Может, остаться с вами? — предлагает Фрида.
— Спасибо, милая Фрида Анатольевна, не надо, идите.
— Виктор Сергеевич, — говорит Фрида, — Таня останется с вами, мы будем выполнять программу без нее.
— Прекрасно. Счастливо вам!
Опять остаюсь один. Сердце стучит прямо в уши, бьет в ребра, в грудную клетку. Худо мне, очень худо, ох!
Через час Таня вводит в номер доктора. Как из книжки: черный котелок, черная визитка, белая манишка, черная «бабочка», в руке саквояж. Фу — ты ну — ты, классический доктор из романов Диккенса. Надо же так сохраниться за целое столетие!
Пододвигает стул к кровати, садится, берет мою руку, слушает пульс. Достает костяную трубочку — стетоскоп, прикладывает к груди, приникает к трубочке ухом. Внимателен, молчалив, точен. Осмотр продолжается долго, тщательно, минут двадцать. Двадцать минут тишины. Только мое дыхание.
— Слава Богу, у вас ничего нет, — говорит доктор абсолютно уверенно. — Мне сказали — плохо с сердцем. Я захватил шприц и все необходимое, но ваше недомогание нервного характера. Я вам выпишу лекарство.
Пишет.
— Доктор, а можно мне встать и идти в город?
— Обязательно. Вам лежать вредно… До свидания. Госпожа Кудрявцева сейчас принесет вам лекарство. Две — три пилюли в день.
Я благодарю доктора, сую ему в руки приготовленный сувенир — непременную матрешку. Лицо доктора слегка оживает, почти улыбается. Он ласково вертит игрушку в руках, со словами: «Это детям» — кладет ее в саквояж и, сопровождаемый той же Таней, исчезает за дверью.