Уже светлело небо, в ветвях громадного дерева начинали попискивать пробуждающиеся птички. Сначала одна, потом другая, третья, и постепенно в кроне дерева рождался такой многоголосый хор, что, казалось, все дерево было нафаршировано птичками.
— Нет, — говорю я Баркову, — не пойду. Да и не в чем.
— Возьмем у Степана Петровича, — уговаривает Витя.
Степан Петрович — это главный костюмер театра. Бедные студенты выпрашивали у него кто пиджак, кто брюки из гардеробной театра, когда надо было идти в гости или на свидание к любимой. И ведь давал Степан Петрович, не отказывал, нет. И сколько, может быть, любовей сберегли эти даваемые взаймы брюки и пиджаки, сколько радости они принесли людям!
— Ладно, — говорю я вяло, — пойдем.
Неприятно одалживаться, гораздо приятнее давать. Стоим перед кругленьким, маленьким Степаном Петровичем.
— Дайте Новый год встретить.
Степан Петрович для виду хмурится.
— Только не испачкайте.
Скрывается в глубь гардеробной и выносит пиджак. Выносит! Милый, дорогой Степан Петрович! Навсегда, на всю жизнь спасибо тебе! Везет мне, везет! С какими людьми все время встречаюсь!
Облачаюсь. В самый раз. Синий в рубчик. Борта немножко замазаны гримом. Не беда, только бы самому чем-нибудь не капнуть на эту прелесть. Такого у меня, конечно, никогда не будет… И все же настроение гадкое.
Идем по улицам. Метет метель, переметает снег с одного тротуара на другой, а потом обратно — сначала налево, потом направо, опять налево, опять направо. Глупая метель. Нет, совсем не хочется идти, совсем не весело. И не будет весело. Тускло что-то все вокруг. Но безвольно плетусь. Витя Барков, в своей дурацкой шляпенке и сам тощенький, перегнулся пополам под напором вьюги. Идем молодые, о которых поют: «Потому что у нас каждый молод сейчас в нашей юной прекрасной стране…»
Улица Фрунзе… Ленивка… Фу, как завивает и завывает! Лебяжий переулок, дом 1/9. Мрачная лестница. Второй этаж, третий. Звоним. За дверью уже слышен смех, чувствуется тепло, гости. Щелкает замок, распахивается дверь… В ее проеме на фоне елки, которая сверкает, разукрашенная, в углу комнаты, там, за второй, тоже открытой дверью стоит девушка. Беленькие кудряшки, синее вельветовое платье с коротким рукавчиком, большой кружевной воротник. И огромные сияющие глаза. И вот тут, в эту секунду, в этот миг, я и влюбился в нее по уши, целиком, без остатка. Остановилась метель, внутри меня что-то выпрямилось, освободилось, развернулось.
— Входите! — сказала она.
Ай! Услыхав ее голос, я совсем улетел в другую галактику. Все! Конец!
— Входите! — повторила она.
И я вошел в другую полосу своей жизни.
…Экая ты глупая, женщина в автобусе! Что ты мне зудишь в уши: «Нет, нет! Не бывает! Человека сначала надо узнать, выяснить его качества…» Господи, несчастное ты существо, обделенная ты судьбой бедняга… А я родился в праздник. «Тебя, нарядная, ласкает счастье», — говорит отец Лоренцо в «Ромео и Джульетте». Сколько всякой всячины принесла мне эта любовь — и отчаяние, и бешенство, и восторг, и исступление. «Всякое бывало», — как говаривали Бен — Акиба и Маяковский. Я и корчился на раскаленной сковородке ревности, и пытался покончить с собой, и исходил стихами, и повизгивал от восторга. Она предпочитала мне других. Но я продолжал любить. Мучиться и любить. Десять лет. И на фронте:
И в госпитале:
И в Костроме, именно в годы, когда жил у отца после госпиталя:
Я исходил стихами и продолжал любить, несмотря ни на что. И я опять скажу своей судьбе: спасибо! Спасибо за эту любовь — большую, безрассудную, нелегкую.
Зато я понимаю стихи Блока, Маяковского, Ронсара и сонеты Шекспира. Я все это пережил сам лично, своей собственной персоной. И «зимний ветер играет терновником, задувая в окне свечу», и «выбегу, тело в улицы брошу и, дикий, обезумлюсь, отчаяньем иссечась», и «будь самой горькой из моих потерь, но только не последней каплей горя». А не вошедшая в роман строфа из «Евгения Онегина» написана Пушкиным именно обо мне: