Обед был в шесть с четвертью — вместо шести, и викарий острыми треугольниками поднимал вверх брови:
— Дорогая моя, ведь это так просто: иметь запасное пенсне. И тогда у вас не было бы этого… этого странного вида. И был бы порядок, а вы знаете…
— Хорошо, я куплю завтра… — миссис Дьюли вздрогнула и поправилась. — Послезавтра…
Потому что завтра… Кто же в мире будет что-нибудь покупать завтра — в тот день, когда там, в тюрьме, Кембла выведут во двор, поставят…
В спальне было темно, не надо было смотреть — может быть, оттого миссис Дьюли стало легче, и она неожиданно уснула.
Вероятно, спала только несколько минут. Проснулась, открыла глаза — и увидела белый фланелевый колпак викария: викарий, сложивши, согласно предписанию «Завета», руки на груди, мирно похрапывал. Все было черно и тихо, провалился весь мир. Вопить и кричать — никто не услышит и ничего не сделает: весь мир мирно спал, похрапывая, во фланелевом колпаке…
Неизвестно, сколько времени спал викарий, но только проснулся от воплей миссис Дьюли. Тотчас понял: «Страшный сон — скорее будить…» — сны никак было не подвести под расписание, викарий очень боялся снов.
Вероятно, миссис Дьюли спала очень крепко — она кричала все громче и только тогда затихла, когда викарий схватил ее за плечо холодной рукой.
— Я думаю, вам на ночь не надо ужинать, дорогая…
— Да, я думаю — не надо, — ответила в темноте миссис Дьюли.
Через пять минут викарий опять спал, мирно похрапывая. Все было черно и тихо.
Было назначено в половине десятого — и совершенно правильно: всякий культурный человек должен иметь время побриться и позавтракать, и в том, что назначено было в половине десятого, только сказывалось уважение одного культурного человека к другому — хотя бы и преступному.
Солнце было очень яркое. Солнце торжествовало — это было ясно для всякого, и вопрос был только в том, торжествовало ли оно победу правосудия — и, стало быть, культуры — или же…
Серо-белая чешуя тревожно шуршала и переливалась:
— Послушайте, господа, ничего еще не известно?
Нет, вчера ничего не получено, но может быть — сегодня утром… В конце концов все решит последний момент: зазвонит или не зазвонит в половине десятого тюремный колокол?
В тюрьму пробирался аккуратно выбритый розовый старичок, из тех, что имеют вид вкусный, как сдобные, хорошо подрумяненные пирожки.
Старичок постучал, обитая железом дверь в тюремной стене перед ним открылась.
Миссис Дьюли обернулась к викарию, она дышала коротко, часто:
— Кто… кто это? Кто туда сейчас вошел?
— Ах, этот? Это, дорогая,
Миссис Дьюли схватила викария за руки выше локтя, вцепилась в него изо всех сил:
— Вы… вы хотите сказать, что это тот, кто будет должен…
Викарий стряхнул ее руки:
— На вас сссмотрят. Я ничего не хочу сссказать. Вы не умеете владеть сссобой…
Миссис Дьюли замолкла… Возле нее сверкнули чьи-то часы:
— Без двух минут половина десятого.
Без двух минут… Чешуя напряглась, замерла, не шевелилась. Бифштексно-румяные посетители боксов и скачек не отрывались от часов. Равнодушно блестели медные трубы Армии Спасения. Румяное, упитанное, торжествующее выкатывалось солнце. Иней на крыше таял, и тикала капель — как часы, отчетливо отбивала секунды — до половины десятого.
И вот капнуло еще, и последняя капля: половина. Напряженная, стеклянная секунда — и… ничего: колокол молчал.
Сразу зашевелилась чешуя, заурчала, и все громче. Все были оскорблены: и любители бокса и скачек, и сторонники культуры.
Кипели и переливались. Вымахивали руки. Зловеще свивались и развивались кольца, и все еще чего-то ждали, не расходились.
Миссис Дьюли — без пенсне, в сбившейся набок шляпе — опять схватила за руку викария:
— Вы… вы… вы понимаете? Ведь, значит, он… значит, его не… Вы понимаете?
Викарий Дьюли не слышал, он смотрел на часы: было уже без двадцати десять.
Без четверти десять, когда уже больше не на что было надеяться, — тюремный колокол вдруг запел медленным, медным голосом: капала с неба медная, мерная капель.
Миссис Дьюли закричала странным, не джесмондским голосом:
— Нет, нет, ради Бога, ради Бога! Остановите, оста…
Дальше уж не было слышно: чешуя бешено закрутилась, запестрела платками и криками. Солнце торжествовало, розовое и равнодушное. Трубы Армии Спасения играли тягучий гимн. Облегченно становились на колени: помолиться за душу убийцы.
А затем, когда все стихло, викарий Дьюли произнес речь — о необходимости проведения в жизнь «Завета Спасения». Все то, что случилось и замутило тихое течение джесмондской жизни, — не было ли наконец самым убедительным аргументом? Если бы государство насильно вело слабые души единым путем — не пришлось бы прибегать к таким печальным, хотя и справедливым мерам… Спасение приходило бы математически-неизбежно, понимаете — математически?
Прокричали cheers[26] в честь викария Дьюли, гордости Джесмонда, и единогласно приняли резолюцию. Надо надеяться, что на этот раз билль о «принудительном спасении» наконец пройдет.
АВСТРАЛИЕЦ