Восхитительна последняя строчка. Ведь это — вывеска! Элегантный варшавский портной… Вспомним здесь вывески Пиросманишвили. Впрочем, пожалуй, ближе будет такое: «Ставропольская бубличная артель. Одесские баранки». Ведь Зигмунд не обязательно варшавянин. Но это — марка. И конечно, он все-таки из Польши, погибшей в 1939 г….
Это четверостишие с горчайшим его содержанием в комментариях не нуждается. Скажу только: больно ранит деловито-уклончивое слово «случай». Дальше совершенно упоительно:
Картина наглядна, пейзаж убедителен, чувствуется даже движение ветра. И еврейская интонация (которая, увы, во многих стихах авторов, явившихся на службу российской словесности с юго-запада, часто бывает комичной и раздражающей) здесь легка, воздушна, пленительна, естественна. Мне кажется, что и Полонский (один из важных для Липкина поэтов прошлого) одобрил бы движение, расстановку слов, отважную непринужденность. Рисунок стиха, паузы напоминают о тифлисском Полонском… Следующее четверостишие полностью возвращает меня в детство, в мягкие, быстро густеющие сумерки городка, лежащего у подножия Тянь-Шаня. Мне кажется, я вижу знакомые лица:
Немного поговорим здесь о точности слов, о рифмах. Рифма — опорное слово, к которому сбегаются разные мысли и смыслы. Собравшиеся здесь (как вскоре выясняется, для молитвы и трапезы) люди (слово произнесено с некоторым нажимом, с упором на него, как на рифму), конечно, евреи. Имя кобылки Сафо, разумеется, условно и взято именно для подрифмовки. Но давались и такие имена, все натурально. Дальше — «семейство верхом на верблюде». Да, случалось и так в той удивительной жизни… А в четвертой строке — точность предельная, смертоносная. Мне кажется, я вижу эту выгоревшую вельветовую (зеленую или бледно-синюю, какие тогда носили) куртку. Словно бы прикасаюсь к ребристой матерчатости рукава (давно истлевшего), вдыхаю запах, воздух эпохи… Дальше, дальше…
Целомудрие убогого быта, смирение. И здесь же — такая непреклонная верность 1000-летнему обряду! Нет, как это здорово: «И опресноки в юрте пекут»!
В последнем же, итоговом, четверостишии сказано так много, что добавить нечего. Полная исчерпанность темы, подобная утолению Жажды. Сила вечно совершающегося рока, мощь всегда стоящей за спиной и нависающей судьбы. Вот что сказано:
Да, это стихи о еврейской судьбе в XX в., но и во всех других веках. О судьбе этой (ощущая свою земную участь ее частицей) поэт думал постоянно. Раскрываю том Семена Липкина на страницах, где помещены стихотворения, относящиеся ко времени нашего знакомства: «Мне от снежинки больно. / Она, меня узнав, / Звездой шестиугольной / Ложится на рукав»… Вот какого человека я некогда навестил в его одиночестве: очень невеселого, объятого тревогой.
Да — «не на идише, не на иврите / Я писал, но писал и о вас». Но ведь в России «на еврейскую тему» проникновенно писали и неевреи… Изощренный мастер русского стиха, ритмики, воодушевленный российской историей и живущий в русской природе, не чуждый русского чувства, Липкин — русский поэт. Дело не только в том, что его русский язык превосходен. Эта лирика не сводится лишь к еврейской проблематике. Она прежде всего человечна. И общечеловечна. Непосредственно соседствующее со стихотворением о «Звезде шестиугольной» повествование — уже рассказ о жизни в Чечне: «Беру у бизнесменки редиску и творог. / На родине чеченке пусть помогает Бог. / Пусть больше не отправит туда, где дни горчат, / Пусть горя поубавит, прибавит ей внучат…» Тридцатилетие спустя эти строчки (в свете всего на наших глазах творящегося) читаются с особым чувством.