Я не хоронил его: лежал дома после онкологической операции. Один даровитый поэт сочинил четверостишие, в котором бичует его и Алексея Толстого, с фамилией «Катаев» рифмуется «негодяев». Можно понять его гражданское возмущение, но законы искусства вечные, а не временные. И Алексей Толстой, и Валентин Катаев — крупные таланты, они останутся в великой русской литературе, и вполне возможно, что в будущих академических изданиях их сочинений, в примечаниях, будет упомянуто имя автора этого четверостишия.
30.09.1996
КУЛЬТУРА БЕССМЕРТНА
Я благодарю «Апрель», наше литературное объединение порядочных людей, за оказанную мне честь. Признаться, я чувствую себя неловко, принимая от близких мне по духу литераторов награду за мужество. Было бы более правильно, если бы награда была мне присуждена за нормальное поведение русского литератора.
Понятие мужества связано у меня, как и у всех нас, с именем Андрея Дмитриевича Сахарова, с именами Елены Георгиевны Боннер, Марченко, Буковского, Григоренко, Ларисы Богораз, с именем Георгия Владимова, который за несколько лет до нас не только вышел из Союза писателей, но возглавил Московское отделение Международной амнистии, с дорогим мне именем Лидии Корнеевны Чуковской, которая, хотя и не была репрессирована, как, скажем, Лев Разгон, вела наступление на тоталитарный режим умно, яростно, талантливо.
Я не наступал. Я тихо сопротивлялся: полвека писал в стол. Мне было легче, чем другим, потому что с самого начала сознательной жизни я не был очарован режимом. Не будучи очарованным, я не разочаровывался.
Из Союза писателей я вышел вместе с Инной Лиснянской и Василием Аксеновым. Мы протестовали против исключения двух молодых, наименее защищенных наших собратьев, заявив: «Честь и достоинство русского писателя не позволят нам оставаться в союзе писателей, если не восстановят в членстве двух наших молодых коллег».
Не восстановили. Значит, надо выходить. Решение давалось нелегко. Друзья не советовали нам так делать, резонно доказывая, что выход из Союза с точки зрения органов гораздо хуже, чем исключение. Литфонд, получив указание, прислал нам поздравление с Новым 1980 годом и коробку шоколадных конфет. Но я чувствовал сердцем и разумом, что, если нарушу свое слово, не смогу людям смотреть в глаза, не смогу смотреть в свои глаза, когда бреюсь. Прикидывали, что будет: очень трудно, или очень плохо, или ужасно. Слава Богу, оказалось не ужасно, а очень плохо.
Историку советской власти, возможно, окажется небезынтересным исследовать поведение КГБ и его филиала — руководства Союза писателей. Обе организации не только не хотели, но и не могли понять нашего поступка. С помощью своего актива они широко распространяли слухи, что наше поведение не есть протест против беззакония, а вызван желанием облегчить себе выезд в Америку или Израиль. Недавно я получил письмо от незнакомого мне татарского писателя Альберта Хасанова. Оказывается, он выступил на писательском съезде в Казани, критикуя новые переводы стихов, сработанные вместо моих, запрещенных, и призывал восстановить мои переводы. На другой день, пишет мне Хасанов, его вызвали в КГБ, добродушно и грозно сказали: «Эх, ты, баранья твоя татарская башка, разве ты не знаешь, что Липкин уехал в Америку». Другой случай. Лиснянская повстречалась на улице с писательским руководителем Карповым. Тот изумился: «Как, вы здесь, не уехали?» — «Мы и не собирались уезжать». — «Так для чего же вы оба вышли из Союза?»
Да. Мы не собирались покидать родину, не думали наступать, но сама жизнь всем своим течением толкала нас на наступление. В США, Франции, Западной Германии, Англии стали издаваться наши книги — стихи, проза, мемуары, в зарубежной печати, русской и иностранной, сочувственно упоминались наши имена. КГБ сильно рассердился. Особенно доставалось Лиснянской, видимо, считали ее наиболее уязвимой в нашей семье. Инна однажды заявила на допросе: «Если возникнет дилемма — концлагерь или Запад, то выберем концлагерь, а на Запад — только в наручниках». <…>