— Не знаю. Не дьяк это.
— И я так думаю. Не правителя рука. Тот бы травками своими змеиными действовал. Значит от хвори?
— Может и от хвори. Посольство разберется.
— Ой ли?
— Одно знаю, что и кроме правителя благодетелей…
— Это кто же?
— Кто? Да хотя бы Романовы. А что? Кто после царя Федора встанет? Спрашиваю себя. Может Суббота Зотов для Федора Никитича Романова дорогу к трону прямить. Отвечаю. Суббота Зотов на это жизнь положит.
Из раскопанной могилы выбросили заступ, вслед за ним раздался голос Николки.
— Все. Домовина.
Каракут и Зотов встали над открытой могилой. Каракут сказал.
— Это не трогай. Это казна царская. Ваш тот мешок.
Николка бросил мешок и Суббота поймал его на лету.
— А кречет? — спросил Суббота. — Трубецкой писал про кречета необыкновенного. Тоже здесь.
— Нет его. Этого кречета Нагие изрубили.
— И таким бы царство досталось. Нет, бог все верно делит. — сказал Суббота и развязал мешок.
У Макеевны завтракали. Акундина Степанова сына Корявкина она усадила во главе стола, под фамильной темной иконой. На другом конце Торопка ел и торопливо, стараясь убраться поскорей. А Макеевна вилась вокруг писца, завивалась.
— Растегайчики бери, князь великий. Огурчики сладкие, хрупчатые. Пусть они в горлышке твоем лебедином колом встанут.
Писец ел важно. Рукавом широким утирался на такой манер, что Макеевна прямо умилилась.
— Ох и ловко как. А у нас все рушником утираются, как Торопка мой, голытьба темная.
— У посла ляшского подсмотрел. — отвечал Акундин. — Европейская мудрость.
Макеевна всплеснула руками.
— Посла ляшского… Ты поди и павлинов вживую видал?
— Павлинов? Скажешь, тетка. Если хочешь знать, в Москве павлинов, что воробьев. Толпами ходят.
— Это да. Это да. Что же не ешь, господарь великий.
— Пресно да и пора мне.
— Пресно. Это у меня то пресно. Не пущу.
— Ты что это, тетка.
— Садись. Садись, гусак московский.
— Мама. — пролепетал Торопка.
— Тетка. Ты гляди, тетка. Я государев человек.
— Сядь.
— Вот оглашенная.
Но все-таки сел.
— Пресно ему… Тащи, Торопка, кафтан свой малиновый.
— Мама.
— Тащи говорю.
Торопка принес кафтан, и писец брезгливо тронул, а потом помял сукно знаменитого кафтана.
— Что ты мельтешишь… Где на твоей Москве такое сукно, а?
Согласился Акундин.
— Хорошее сукно… Что сказать. Переливается. Исфаханская темь. Такой кафтан и боярину высокому впору… А если деревенщина какая оденет так сразу пятен насажает.
— Где пятна?
— Да вот. Как будто жевал и мимо рта все пронес.
— Где? — Макеевна отобрала кафтан, а писец молчком-молчком и в дверь. И так спешил, что забыл на пороге пригнуться, и шапка его высокая осталась качаться на гвоздике. Торопка сорвал шапку и выбежал вслед за писцом, его не остановил истошный матушкин крик.
— Торопка!
Торопка догнал писца.
— Стой, стой Акундин. Как пятна увидал?
— Не съест же она тебя?
— Это вопрос… Барабан!
Пес вытянулся на земле прямо у своей будки. Его лапы мелко дрожали и глаза закатились. Судя по тому, как ловко действовал Торопка, такие припадки случались нередко. Он открыл розовую пасть с разбухшим языком и всунул между зубами, поднятую с земли суковатую палку. Акундин глубокомысленно заметил.
— И пустобреха довела… Бежать. Бежать надо.
Перед заморским лекарем Тобином Эстерхази во весь рост раскинулась изумительная русская лужа. Прямо посреди мостовой с гнилыми бревнами. С липкой рождающей собственных Невтонов грязью и необъятной ширью. Мелкая рябь колыхала ее экзистенциональное мутное нутро. И Тобин Эстерхази эта большая фиолетовая птица на фоне отечественной лужи казался не нужным и даже противоестественным. Тобин подоткнул платье повыше. Он не видел как сзади к нему медленно приблизились два всадника. Один из них был Николка из отряда Субботы. Николка положил кончик сулицы на седло своего напарника, а конец укрепил на своем седле. Второй всадник тихо ударил лекаря по затылку, А Торопка подхватил начавшее обмякать тело. Потом всадники перекинули тело через копье. Так и повезли его через боковую улочку к Волге.
Тобина бросили на речной песок перед Субботой.
— Растолкай его Николка. — приказал Суббота.
Николка спрыгнул вниз и двумя крепкими затрещинами привел лекаря в кое-какое чувство.
— Здорово, лекарь. — Суббота присел рядом с охающим и вздыхающим Эстерхази.
— Что за манеры, ясновельможный пан. Не хотите, чтобы вас видели. Приходите ночью. В конце концов я не мешок с вашим любимым чесноком и луком.
Тобин поискал на поясе свою знахарскую сумку. Достал оттуда мягкую лепешечку и быстро проглотил.
— Это что у тебя? — заинтересовался Суббота. — Жабья перхоть? Или веки ужачьи толченные?
— Что вы понимаете, темный московит. У вас мыльня да чеснок с медом — лучшее снадобье. Неведомо вам высокое европейское искусство.
— Вот это нет, пан ясновельможный, твое искусство нам хорошо ведомо. Зато и платим тебе. Значит, все у тебя получилось? Твоих рук дело?
Тобин покачал головой.
— У меня все должно было натурально выйти. Царевич мое снадобье только принимать начал Месяца два-три все бы заняло.
— Значит, нет нашего греха?
— Нет. Это не наш грех.
— Так может видел чего? Говорил с кем?