Первые же часы во Франции почувствовали мы рассвобождение от какой-то утомительной обязательности, сковывающей в немецкой Швейцарии. И ещё – эта полупустота пространств, в заброшенном грязном леске – вдруг мусорная куча (Швейцария б такого не выдержала час!), – простота, которой не ждёшь от Европы, да незаселённость, которой из Союза вообразить нельзя: нам оттуда представляется вся Европа сгустившимся людским роем. Нарядный, острый, лёгкий, разнообразный Страсбург, пересечение французского и германского духа (для европейского парламента вряд ли лучше и придумать место). Обаятельное игривое Нанси с дворцовой площадью лотарингских герцогов, королевским парком и бульваром лихих балаганов (мы попали на день ярмарки). Всего двух таких провинциальных городов уже довольно, чтобы почувствовать: только та и страна, какая не исчерпывается своею столицей, и даже Франция, о, далеко не вся – Париж. (А ведь и у нас в России сколько было независимых городов! Надеюсь – будут ещё.)
С Францией я испытал ошибку, противоположную швейцарской: насколько там должно было мне всё подойти, а почему-то не подошло, настолько Францию, живя в СССР, я всегда считал себе противопоказанной, не по моему характеру, куда чужей Скандинавии, Германии, Англии, – а вот тут стало мне ласково, нежно, естественно, – если жить в Европе, то и не нашёл бы лучше страны. И даже вовсе не соборы грозные – Реймса, Шартра, Суассона, и не дворцы Версаля и Фонтенбло, но медленная жизнь крохотных беззвестных городков, но благородно мягкие рисунки полей, лесков с омелами, серый камень длинных садовых оград, да всё непридуманное французское земляно-серое каменноустройство. Близ Шантийи на Уазе мы ночевали в густо туманную ночь, совсем рядом иногда тарахтели плицами баржи, – уединённое мирным охватом, отдыхало сердце, совсем как на родине.
И может быть, особенно прелестна мягкохолмистая восточная Франция. (На обратном через неё пути нельзя было не заметить на холме грандиозного – как почти уже нерукотворного – креста. Мы свернули – и вскоре оказались у могилы де Голля, надо же! Охранявшие полицейские узнали меня – и потом корреспонденты дозванивались в Цюрих: что хотел я выразить посещением этой могилы?) Разделяли – скорей исторические места: в фортах Вердена или грандиозном погребалище – сердце щемило: а у нас? ка́к легло и сколько, и совсем безнаградно. Побывали мы на кладбище русского экспедиционного корпуса под Мурмелоном: могилы, могилы, могилы. (Встречал нас бывший прапорщик того корпуса, теперь дьякон кладбищенской церкви Вячеслав Афанасьевич Васильев. Была при нас и вечерня там.)[80] По какому государственному безумию, в какой неоглядной услужливости посылали мы сюда истрачивать русскую силу, когда уже так не хватало её в самой России? зачем же наших сюда завезли погибать?
В Компьенском лесу – отказала французам ирония: сохранена обстановка капитуляции немцев в 1918 – и ни полунамёка, как обратный спектакль был повторён в 1940.
Я-то знал, что не только знакомлюсь, но и прощаюсь. Если на Новый год мы с издательством «Сёй» ограничились, в их подвале, давкой корреспондентского коктейля, с безалаберными вопросами и ответами, так что с собственными переводчиками не осталось минуты познакомиться, – то теперь, не торопясь, я встретился и с ними.
Насколько несчастлив я был со многими переводами на многие языки (и многих уже не проверить при жизни) – настолько счастлив оказался с переводчиками французскими. Человек семь-восемь их оказалось, все друг со другом знакомые, все – ученики одного и того же профессора Пьера Паскаля, и близких выпусков, все – достаточно осведомлённые о советской жизни и её реалиях, не небрежные ни к какой неясной мелочи и, кажется, все – изрядные стилисты в своём родном. Единство же их обучения приводило к значительному сдружеству переводов. Французских переводов я и приблизительно не мог бы оценить, но многие знающие, и первый Н. Струве, – очень хвалили. А благодаря тому, что не через единую голову нужно было пропустить всю эту массу страниц кипучих лет – распределённые между несколькими, они появлялись быстрой чередой, без пропуска, почти вослед за русским, и так стала Франция единственная страна, где книги мои успевали и работали в полную силу. Именно Франция, закрытая мне по языку для жительства.
Руководители «Сёя», благородный старик Поль Фламан и, в красоте молодости, Клод Дюран стали теперь в Париже и главные мои гиды в общественном поведении. По их совету и устройству я дал пресс-конференцию[81] в связи с выходом французского перевода «Телёнка» и участвовал в сложной телевизионной передаче «Апостроф»[82], где были в диспуте человек шесть журналистских светил. Фламан разумно предостерёг меня: не дать сыграть на мне внутренней французской политике, к чему и будут все тянуть, ни на минуту не забыть мировое измерение художника и положение свидетеля между двух миров.