– Убью я его... Ежели меня не полюбишь, убью... И тебя убью.
Та еще хитрей захохотала, еще певучей полились из ее прекрасных губ слова:
– Значит, охота тебе, дураку старому, по каторге гулять? От богатства-то? Петя, а? Где тебе убить! Бык ты холощеный.
– Анфиса, не замай! – хватаясь за ружье, затрясся, как в припадке, Петр.
Анфиса взметнулась, ударила себя в грудь, от ее визга звякнуло в лампе стекло:
– Стреляй! Стреляй, черт ненавистный. Ну!..
Вначале, как уехал черкес с Прохором на постылую Угрюм-реку, купецкая стряпка Варвара, укладываясь на ночь, молилась со слезами:
– Спаси, помилуй, Господи, татарву неприкаянную... Ибрагима... И ангела-то хранителя у него нет, у дурака... Не знай, кого и просить-то. Святителя Абрама, поди.
Но постепенно, месяц за месяцем, все позабылось, а как высушил мороз землю, не стало и у кухарки слез. Однако каким-то чудом доползло Ибрагимово письмо, только жаль вот, хоть бы одно слово разобрали – ни поп, ни пристав, ни политики.
Отец Ипат сказал:
– Зело борзо, – присвистнул и захохотал.
– Ах, до чего обидно, право! – Варвара от полноты сердца хотела любезное письмо то с кашей съесть – все-таки хоть мыслечки его узнает. Но Илья Сохатых отсоветовал:
– Кто ж письмо с кашей жрет?! Тоже, жрица какая, подумаешь, нашлась! Ведь надо допустить, что каша-то не в башку тебе полезет; сама удивительно прекрасно понимаешь, куда. Эх, ты, толстая!..
– Да как же, Илюшенька!.. Ох-ти-хти!
– Пускай у меня в альбоме сохраняется. Это письмо сам писатель прочитать должен, то есть черкес... И утрите ваши слезы... И позвольте скорей щей... Фють!
Илюха повеселел: сам большой – сам маленький теперь в лавке, хозяин пьет, хозяйка хоть и забирает помаленьку все бразды, но женщина, так женщина и есть. А главное, потому повеселел Сохатых, что Прохор в письме к матери поклон ему прислал и вроде как намек: а не худо бы, дескать, его с Анфисой-то Петровной окрутить.
Когда он свои домыслы высказал Анфисе, Анфиса взбеленилась. Ничего, пусть недельки две пройдет, а у него на этот счет политика найдется.
Как-то подвыпивший Шапошников пришел к Анфисе за куделью. Кудель? Да, да, кудель, зверушек набивать. Ну там – чаек, разговоры, пряники.
– Скажите, ради Бога, вы такой звездой, такой этуалью слетели к нам, что... – и, заикаясь, заканителил языком.
– Ничего я не понимаю от ваших умных речей. Вы образованные какие. Давайте попроще как.
– Кто вы, откуда? Лицо у вас очень оригинальное, не простое, а образ жизни...
Он замялся. Он, в сущности, пришел совсем не за куделью: он знал, зачем пришел. «Поприсмотритесь к Анфисе, как она насчет отца и вообще... Вы человек опытный, – писал ему Прохор, – и сообщите мне». Анфиса выжидательно уставилась на гостя. Он говорил с какой-то подковыркой, раздраженно и – Анфиса чуяла – хотел ее обидеть.
– Кто я такая, спрашиваете? Я Анфиса, женщина.
– Ясно!
– Прохор Петрович ведьмой как-то обозвал. Что ж я, ведьма? Как по-вашему?
– Оставьте, пожалуйста.
– А откуда, я и сама не знаю. А вам зачем?
Ну, как это зачем, ну просто интересно: одни люди наблюдают зверей, другие – ход небесных звезд, третьи изучают камни, горы, пласты земли. Шапошников же интересуется просто жизнью, отношением людей друг к другу.
От молчавшей Анфисы шла на него невидимая сила, пронизывающая его и завладевающая им. Он говорил теперь плавно, не заикаясь, и строгие, в пенсне, глаза его стали смягчаться, а щеки алеть.
– Многие сердца сохнут от вашей действительно красивой наружности. Ваша внешность, то есть фигура и все, эффектна, можно сказать, без всяких «но». Понимаете? То есть прекрасна. И, конечно, вы могли бы составить счастье любому из... из... Но вот – ваша душа...
– Моя душа, – перебила Анфиса, – полюбит кого захочет. И уж так-то ли крепко полюбит... что...
– Прекрасно! Но вы понимаете? В вас много романтики. То есть как это... Вы в своих чувствах порхаете за облаками, ваша душа – песня, и какая-то этакая разбойничья песня, цыганская. А ведь надо жить, жить на земле и попросту.
– Попросту? Да как же это попросту, Шапошников, миленький мой? – И Анфиса ласково положила ему руку на плечо.
– А очень просто, – сказал он и, краснея, осторожно снял с плеча теплую ее руку. – Не всегда надо сердцу доверять. А надо и умом. Вот, допустим, например, вы страстно полюбили юношу...
– Вот, допустим, я страстно полюбила юношу, Прохора Петровича. – Анфиса улыбнулась и положила обе руки ему на плечи.
– Прохора Петровича? – спросил он, растерявшись.
– Да, сокола моего, Прохора Петровича.
Шапошников, набычившись и смущенно подергивая носом, видел, как глаза ее наполнились слезами.
– Оставьте, Анфиса Петровна, и мечтать об этом, – дрогнул он голосом. – Погибнете.
– Шапошников, миленький Шапошников, хороший! Я люблю его, до смерточки люблю. Дайте вас поцелую в лысинку вашу. Сердце у вас большое, а не отогретое; один, как сыч, живешь. А годочки твои уходят, как дым едучий. Женился хоть бы... Да и взять-то тут некого, в дыре такой. Эх, горемыка!
Шапошников сначала вытаращил глаза: точно мать воскресла перед ним; потом засвербило в носу, и в груди что-то перевернулось.