Шли сговоры, надвигалось обрученье. Старуха Клюка принесла Прохору письмо, сказала ему:
– Эх, парень! Извел ты красоту мою, Анфису. Хоть бы женился да уезжал скорей...
Анфиса писала:
«Сокол, сокол!.. Что же это? Неужто любовушке моей конец пришел? Вспомните, Прохор Петрович, ту ночку нашу. Как филин гукал и как черкесец меня на своем борзом коне примчал. Прохор Петрович, сокол, неужто все забыл? Неужто променяешь Анфисину любовь на купецкую дочку какую-то? Чем она взяла тебя? Неужели богатством? Да разве в деньгах радость, вы подумайте только, Прохор Петрович, ангел мой. Разве городскую тебе надобно любовь в бантиках, в кудерышках, ученую? Эх, не таков ты, сокол! Не подрежь себе крылья резвые, не спокайся. А я-то, я-то полюбила бы тебя, свет белый закачался бы в очах твоих, кровью изошла бы от любви! Сокол, сокол, Прохор Петрович млад, вспомни обо мне. Все плачу, плачу, день и ночь... И злость смолой кипит в груди моей. Пожалей».
Прохор Петрович написал ответ:
«Анфиса Петровна. Вы, как нарочно, пристаете ко мне. Ведь у нас скоро обручение. Вы умная, и сердце у вас не злое. Так поймите же, что теперь уже поздно возвращаться к тому, чего не вернешь никак. Да вы притворяетесь, вы не любите меня: я не получил от вас ни одного ответного письма, как жил в тайге. Вы не меня любите, а чары свои любите: вот, мол, сверну ему голову, насмеюсь над ним и брошу. Анфиса Петровна, серьезно вас прошу – не шутите со мной. Уезжайте».
Расписался, откинулся в кресле, закурил. И вот что-то другое. Подумалось... Стало думаться... Сначала вспотычку, упираясь – будто пальцем по канифоли вел, потом заскользили, заскользили мысли, и впереверт, и в чехарду – враз закружилась голова, холодным потом лоб покрылся. Схватил перо, огляделся во все стороны – тишина – добавил:
«Анфиса! Ты ведьма, ведьма... Я никак не могу забыть тебя, Анфиса! Что же ты делаешь со мной? Неужели все к черту? Анфиса? Я и женатый буду любить тебя... Я помню ночь ту и помню тебя нагую... Анфиса! Уезжай...»
– Можно?
Прохор проворно спрятал письмо в карман. Нина была в белом пеньюаре, с распущенными волосами. В комнате дробился свет: луна обдавала девушку голубым потоком, лампа бросала желтые лучи. Нина стояла перед Прохором тихо, прямо, словно привиденье.
– Я сейчас от Петра Данилыча, – сказала она. – А ты почему взволнован так? Что с тобой?
– Да сердце чего-то... Черт его знает...
– Петр Данилыч мне одну вещичку подарил... Вот, в футляре...
– Покажи.
– Нет, не приказано... До свадьбы.
Отчужденные, холодные глаза Прохора понемногу теплели, но все-таки взгляд блуждал, менялся.
– Ты кому писал? Покажи.
– Покажи подарок, – сказал Прохор; кровь молоточком ударила в виски.
– Не могу.
– И я не могу.
Нина вздохнула, сказала «до свидания» – и пошла. Прохор подал ей шубу, проводил до ее квартиры. Возвращаясь, задержался у дома Анфисы. Шторы спущены, в зазоры – свет. Не зайти ли? На одну минуту? Нет, не надо.
Он дома разорвал свое письмо к ней.
И еще была весенняя ночь. В воздухе теплынь, опять везде неумолчная капель стояла: цокали, звенькали, перебулькивались капельки. В эту темную теплую ночь на крышах коты кричали, в тайге леший насвистывал весеннюю и ухал филин.
Нина одна, и Марья Кирилловна одна: старики на мельницу собрались – кутнуть, должно быть, взяли припасов и на тройке марш.
Царский преступник Шапошников один, и Анфиса Петровна одна. Скучно. Ибрагим один, и Варвара-стряпка одна. Илья Сохатых куда-то скрылся.
Ну как же можно в такую ночь томиться в одиночестве? Темно. Даже месяц и звезды куда-то разбежались: пусто в небе, тихо в воздухе, лишь неумолчная капель звенит.