— Ты, Прошка, не захворал ли?
— Нет, — ответил Прохор, — а так чего-то… — Он вспомнил о доме, о родителях. Захотелось приласкаться к матери, — она так любит его, так бережет, угощает малиновым вареньем… С каким бы удовольствием съел он хорошую долю сладкого пирога с густыми-густыми сливками или тарелки три киселя из облепихи. Так наскучили эти сухари, эта рыба, это оленье мясо, — все одно и то же, сегодня, завтра. Разве бросить все к чертям? Нет, взялся за дело — делай! Надо же ему на самом деле выведать: где на всем течении реки выходят с богатой пушниной тунгусы, где притаились русские торговцы? Таков наказ отца.
Ветер толкался в утлые рамы, плохо вмазанные стекла уныло дребезжали и попискивали, как издыхающие комары, — Ты, Ибрагим, о чем думаешь?
— Ни о чем.
На самом же деле думы Ибрагима были мрачны. Его охватило сомнение. «Куда шшть, зачем? Ведь впереди ни одного жилого места, безлюдье, дичь. Кого же Прохор будет там расспрашивать? Это шайтан, а не отец! Зачем он послал сына на такую явную погибель?»
Лампа горела тускло. На печи сидел жирный кот; от безделья он умывался и посматривал на незнакомых желтыми, как осенние листья, глазами. Вошел, пошатываясь, босой мужик-хозяин. Черный, лохматый, растрепанный, словно после драки. Он рыгнул, поскреб поясницу, сел на пол и стал что-то говорить. Но во рту будто каша, — мямлил, и выговор он имел странный: скалы называл «школы», «сохатый шол» у него звучало: «шохатый сол». Гнусаво и тягуче рассказывал про медведей, про их повадки, как охотники запирают медведя в берлоге елками — срубят небольшую елку да в берложий лаз и всунут, а медведь сгребет елку да к себе, еще сунут — он опять к себе.
— Вшо к шобе, да вшо к шобе.
— Пошел вон! — желчно крикнул на него черкес. Мужик поскреб с ожесточением обеими руками лохмы, раскачался, встал и, рыгнув на всю избу, вышел. Ложась, Прохор сказал:
— Давай загадаем, Ибрагим! Если завтра солнышко будет — поплывем. А нет, назад вернемся. Ибрагим согласился, но прибавил:
— Ежели назад, зима ждать надо.
Прохор знал, что они попались с Ибрагимом в ловушку, обратно отсюда нет иной дороги, кроме водного пути, а берегом не проедет даже всадник: многочисленные быстрые притоки Угрюм-реки не имели паромных переправ, да жители в них и не нуждались. Куда им ездить, что смотреть? Весь мир для них — своя собственная деревня, непроходимая тайга, болото. Кругом простор, и не г простора: ноги крепко вросли в землю, душа без крыл.
«Удивительно живут люди, камни какие-то, пни… — размышлял Прохор, засыпая. Его юная душа вся в желанье жить, видеть, узнавать. Он вдоль и поперек изъездит всю Сибирь, всю Россию… А может, и весь свет. Но когда это, когда? Он потрогал пробивающиеся усы. „Черт его знает, только семнадцать лет еще… Мало как!..“
Однако мечтам нет дела, что он юн, — влекут его по волшебному пути, усыпают путь цветами: то он мчится на собственном автомобиле в Америку, то правит океанским пароходом, бьет китов, тюленей или — вот потеха! — он Дон Кихот, Ибрагим — Санчо Панса, оба, закованные в латы, яро бьются с шайтанами, чертями, со всей таежной нечистью, они освободят красавицу Синильгу от мертвого дьявольского сна и повезут ее, живую, веселую, унизанную скатным бисером, в хрустальный свой чертог.
А дальше, а дальше? Что же дальше?.. Спальня. Обои в спальне красные. Лампа-молния с красным стеклом. Огонь в лежанке красный. И Синильга — маков цвет — тоже во всем красном. Кровать широкая, двуспальная, под золотым парчовым пологом. Горы красно-бархатных подушек, и одеяло красное… Прохору душно. Прохору жарко. Красная кровь захлестнула красными волнами душу, душа вспотела, распалилась. Хочется Прохору сорвать одежды с красавицы Синильги, скорей, скорей!.. А что же дальше? Свадьба. Шумный пир. Гости кричат:
«Горько, горько!» Гости ждут. Вот грохнула в честь их пушка, потом трескучий барабанный бой.
Прохор проснулся и не мог сообразить, где он. Было темно, душно, и пахло дрянью.
В ногах, к нему мордой, сидел кот; глаза его полыхали. Ибрагим громко, заливчато храпел с каким-то злобным отчаянием.
А сон еще не кончился, сон бушевал в молодой крови, Синильга возле, тут, и полуоткрытые губы ее ждали поцелуя.
— Эй, вштавайте, шамовар вшкипел! Путники враз вскочили.
— Солнышко! — вскричал Прохор. — Гляди-ка, Ибрагим!.. Значит, едем.
— Верно твоя, — грустно сказал черкес.
— Погодье шамо шладко, — прошепелявил лохматый, обросший мохом лесовик-хозяин, — жнай плыви да плыви.
Путники почаевали и — быстро к шитику. Небо безоблачно и тихо. Играл золотом крест на церкви, дрались два петуха — красный с белым, — бороды и гребни их расклеваны, капли крови горели под солнцем, как рубины. Через дорогу степенно шествовал, мечтательно похрюкивая, боров; он весь заляпан жидкой грязью и блестел, как крытый лаком. Навстречу шла за водой тетка. Жестяные ведра ее сияли и казались сделанными из стекла.
— Нажад, паря, нажад! — заорал провожавший путников хозяин, — айда, в проулок!
— Почему? — удивился Прохор.
— Ежели баба вштречь — пути ня будя.