Двенадцать выборных, в том числе Константин Фар-ков, Доможиров и Васильев, направились к прокурору с жалобой. Черношварц слушать выборных не пожелал.
— Вы, наверно, агитаторы, — кинул он им брезгливо. Обиженные, они стали клясться и божиться:
— Нас народ выбрал, рабочие массы.
— Я вам не верю, — сказал Черношварц. — Пусть сам народ подтвердит мне, что вы не агитаторы, а только выборные.
Узнав это, рабочие стали писать «сознательные записки и заявки», начали гуртоваться — как на отлете скворцы; табунами ходили из казармы в казарму, собирались во множестве на берегу реки, принялись сочинять всем скопом прошение на имя прокурора. За опрокинутым ящиком восседал рабочий Петр Доможиров. Пред ним бумага и чернильница. Прошение пишется и час и два. Народ угрюм. Редко-редко упадет печальная, с солью смешинка.
— Пиши: капуста тухлая. Пиши: хлеб выдается из несеяной муки. Как-то мышь в хлебе попалась… С сором, с сучками! А был, братцы, кусок с конским калом…
— Эти куски хранятся?
— Хранятся! Все хранятся… И протокол есть.
— Пиши: мясо выдается паршивое, несъедобное, с болячками. От такого мяса мы маемся животами, а в казармах, когда его готовят, вонь, не продыхнешь. Так и пиши.
Прошение пишется долго. С Петра Доможирова льет пот, пальцы деревенеют, мелкая пронизь букв сливается.
— Вот восемьдесят два прощения от женщин. — Молодая работница кладет пред Доможировым пачку исписанных листков и придавливает их камнем. — Здесь наши слезы, все мучения наши.
Так, повиливая хвостом, волочилось время. Порядок среди народа — образцовый. Пьянство сразу как отсекло. Матерщина сгибла. Помня наказ забастовочного комитета, рабочие зорко следили друг за другом, за сохранностью имущества Громова. На приисках, на всех предприятиях расставлены собственные караулы, чтоб предотвратить хищничество. Вся знать, все служащие предприятий крайне удивились вдруг наступившему порядку, — какого прежде не бывало. Почти все они опасались, что вместе с забастовкой начнутся погромы, поджоги, разгульное пьянство. Но вышло так, что многотысячная полуграмотная масса, среди которой сотни преступного элемента и отпетых сорвиголов, осмысленно заковала себя в железные цепи дисциплины.
Многие, чтоб подальше от соблазна, выливали водку из бутылей прямо на землю, похохатывали, острили:
— Не стану пить винца до смертного конца. Вино ремеслу не товарищ…
Рабочие боролись за правду, за свои права; они священнодействовали. А жизнь своим порядком со всех-сторон обтекала назревавшие события.
Угрюм-река текла спокойно, однако образуя у двух противоположных враждебных берегов два острова — для Прохора и стачки.
Нина бомбардировала Протасова телеграммами. Возвращался победоносный Иннокентий Филатыч из своей поездки. Под видом Ивана Иваныча вернулся со своей женой и Петр Данилыч Громов. Он скрыто поселился в новом, выстроенном Ниной домике, в пяти верстах от резиденции, в кедраче у речки. Вместе с Петром Данилычем приехал и старенький отец Ипат в гости к своей дочке, дьяконице Манечке.
Служащим делать стало нечего; служащие, как умели, веселились, устраивали пикники и пьянки. Кэтти вплотную сдружилась с поручиком Борзятниковым: очень часто гуляли в лесу; их лица от комариных укусов вспухли. Отец Ипат — толстенький, коротенький, руки назад — чинно расхаживал вперевалку по окрестностям, обозревал чужую местность…
Дьякон Ферапонт теперь не разлучался с Манечкой: вместе ходили на охоту за богатой дичью, собирали ягоды. Когда дьякон стрелял, Манечка защуривалась и крепко затыкала уши.
Однажды под вечерок встретили на речке Кэтти; она делала вид, что читает книгу, а сама все оглядывалась по сторонам: Борзятников не приходил, — должно быть, задержался дома по экстренному случаю.
— А! Здравствуйте…
Манечке эта встреча не по сердцу: она ревновала дьякона к учительнице.
— А медведей не боитесь? — загремел дьякон.
— Что вы! Тут близко от дома, тайги нет здесь: луга, кедровые рощицы. Вы домой? Пойдемте вместе. А я, знаете, немножко… — и Кэтти, указав на бутылку, захохотала.
Манечка поморщилась. Пошли тропинкой. Походка Кэтти — не из твердых.
— Я этого пижона Борзятникова скоро возненавижу, кажется. Бессодержательный, как пустая бутылка. А скука, страшная скука… Нет людей.
— Да, — сказал дьякон. — Мне даже удивительно, что вы с ним… Ведь он же убивать народ приехал.
— Ну что вы… И вы это считаете возможным?
— Всенепременно так…
— Оставьте, Ферапонт. Манечка окрысилась:
— Он вам не Ферапонт, а отец дьякон!
— Хорошо, приму к сведению. — И Кэтти опять захохотала с тоской, с надрывом. — Хоть бы Нина скорей возвращалась… Здесь с ума сойдешь. Страшно как-то… Манечка, возьмите меня к себе на квартиру.
Манечка только плечами пожала.
Дьякон нагружен ружьями, мешками, как верблюд. На пути — разлившийся по каменистому ложу ручей. Дьякон посадил Манечку на левую руку, а Кэтти на правую.
Манечка, кокетливо дрыгая коротенькими ножками, с нарочно подчеркнутой нежностью обхватила шею мужа. В сравнении с величественным дьяконом Манечка напоминала четырехлетнего ребенка, а Кэтти — подростка-девочку. Нужно идти по воде шагов пятьдесят.