— А ты поучись, не вредно, — сверкнул глазами старец. — Моя мудрость течет от созерцания пустыни, от раскрытия души навстречу вечности. Вот она!.. — Старец рывком сунул под подушку руку и выхватил увесистую пачку прокопченных дымом и временем бумаг. — Тут все, вся мудрость духа… Ни в одной книге не найдешь. Когда я был грешником, писал жизнь свою по-грешному, когда стал праведником, писал как праведник житие свое. А когда почувствовал себя святым, стал благовествовать, как новый пророк — избранник Бога: «Царство духа грядет, и вселюбящие Бога возрадуются!» Сии листы начертаны для спасения всего человечества. Прочтут люди, увидят неправду мира сего, уверуют в слова мои и через них спасутся. Вот видишь, как я, святой человек, возгордился. Так не бывать тому! Я червь! Я червь! Анафема! — загромыхал старец каменным голосом, и лицо его стало серьезным и грозным.
У Протасова раскрылся рот, и пенсне упало с носа. Старец, в длинной беспоясой рубахе, поднялся во весь свой рост и, потрясая мелко исписанными полуистлевшими листами, кричал:
— Вижу, вижу! Все, что написал я здесь, подсказано мне соблазнителем, лукавым сатаной! Возгордился, возмечтал, ха-ха!.. Только я один свят, а все люди — гробы повапленные, стены подбеленные… Я чрез это тленное мечтание свое низринулся с вершин духа в тартар. И весь сорокалетний подвиг мой насмарку. Ой, господи! Почто оставил меня?! Я червь, я такой же грешник, как и все. Нет: хуже, хуже! И не мне спасать мир погибающий… Господи! — Старец повалился перед иконой. — Побори борящие мя. Сожги, сожги огнем невещественным гордыню сердца моего! Унизь меня до травы худой, или я сам себя унижу! — Он встал, взглянул по-злому на Протасова, шагнул к печке и, с момент поколебавшись, швырнул и жизнь, и житие, и пророческие мысли свои в пламя. Потом задрожал весь, мгновенно почернел лицом, схватился за голову, взглянул грозно и строптиво на икону и, пошатываясь, весь ослабевший, с трудом добрался до кровати. В груди его гудливо рычало, как в гортани льва. Старец задыхался.
Протасову вдруг стало очень жаль этого помешанного человека, когда-то, видимо, обладавшего душевной силой. Ему казалось, что этот недюжинный и умный самодур-старик, лишившийся в тайге рассудка, нуждается во врачебной помощи гораздо больше, чем недоброй памяти Прохор Петрович Громов. Протасов колебался в мыслях: не взять ли ему жалкого старика с собой, чтоб довезти его до уездного города и там пристроить хотя бы в богадельню. Старик лежал с закрытыми глазами на кровати. Его грудь все еще шумно вздымалась от дыхания и всхлипов.
— Лошадки готовы, барин! — весело прокричал вошедший в избу дедка Клим в дорожном армяке, в высокой шапке и с кнутом.
Старец открыл глаза, гулко, с надрывом в голосе сказал:
— Лошади готовы… Вот так живешь, живешь… Вдруг войдет смерть, крикнет: «Лошади готовы!» И — прямым трактом на кладбище. — Он опять сел, свесил ноги с кровати и, стараясь смягчить свой взволнованный голос, сказал Протасову ласково: — Милый, дорогой!.. Ну, до чего рад я, что повстречался с тобой здесь. Сорок лет ждал такого человека… Слушай, милый, родной! — И лицо старика исказилось странной улыбкой. — Будешь в Питере, может, случится тебе встретить уланского полковника, а может быть, и генерала Андрея Петровича Козырева. Я с ним сорок лет в разлуке. Он, ежели жив, поди, стариком становится. Я его мальчонкой бросил. Он родной мой сын и брат Анфисы.
— Какой Анфисы?
— Постой. Подожди. Скажи ты ему про меня, что Бог тебе в сердце вложит. Скажи, что скоро собираюсь умирать: дряхл, бесприютен. Запиши, дружок, в книжку: Андрей Петрович Козырев, лейб-улан.
Протасов стал записывать. Назарий торопливо говорил:
— Был у нас со старцем Ананием гулящий Прохор. Я испытание ему давал и в словесном испытании том нагородил напраслину на Данилу Громова, деда его. Не Данила, а я — отец Анфисы. Я из России нестарый пришел сюда, — мне восемьдесят лет теперь, — и деньги со мной были большие. Ходил я по скитам, высматривал, куда приткнуть себя, да вместо спасения загубил свою душу: прелюбы сотворил с красавицей Агнией, в раскольничьем скиту спасалась она. От этого содомского греха родилась Анфиса. Я опамятовался, навсегда ушел в тайгу. Вот об этом обо всем надо бы сказать теперь гулящему Прохору. Ты удивлен, ты думал — только в старину такие истории случались? Нет, дружок, в мире все повторяется…
— Что ж, едем, барин? — напомнил о себе хозяин Клим.
— Сейчас, сейчас, — сказал Протасов и к старцу: — Значит, вас не Назарием, а…
— Пред миром Петром был, пред Богом — Назарий.
Со смешанным чувством жалости к брошенному старику, какой-то личной обиды от него и упрека самому себе Протасов поклонился Назарию, сунул ему в головы двести рублей и пошел укладывать вещи.
Протасов почти всю дорогу был в мрачном, замкнутом молчании.
Ему ни о чем не хотелось размышлять, душа просила полного отдохновения, но думы, светлые и темные, обгоняя одна другую, навязчиво лезли в голову.