В Великой монгольской степи, раскинувшей зеленый волнистый бархат до сумрачных предгорий Китая, стояла юрта. Не обычная юрта, о каких никто не говорит, либо говорят что это самые обычные юрты, а юрта-храм, юрта-за́мок. Не то, чтобы она была неприступной. Любой воин на двугорбом верблюде кривым лезвием вспорет кошму сверху донизу — одним взмахом развалит ее, как курдюк, затем с треском рассечет висячий ковер и, да сохранят его буддийские боги, увидит Оюна, из-под перепончатых век глядящего на безумца в незыблемом спокойствии жреца вечности.
Подними клинок, монгол, чья варварская рука рубила женские головы, чтобы легче срывать ожерелье, а нога в мягком сапоге с пятнами крови на плоском подъеме катала шары детских черепов в игре шалы-бе! Обожги жреца огненным узким глазом, чтобы увидел он в нем отражение своей крови и послушно ничком пал в ноги! Тогда свистнет сталь, и сверкающий круг рассечет удобно лежащую шею. Словно большой слепень ужалит в затылок — и нет больше боли, только вечность из зеленой станет сначала розовой, потом черной.
Тогда зажмурь глаза, азиат, и крикни так, чтобы верблюд под тобой присел на передние ноги, высоко и жалобно крикни, чтобы страх, вошедший в твое круглое сердце, с неистовым визгом вырвался из груди и вонзился тонкой иглой в его большие желтые уши, и тогда он рухнет перед тобой, дрожащий в своем толстом халате, как розовый мозг в берцовой кости, и ты рассечешь его, как мозговую кость для золотой шурпы!
Но нет страха и боли, нет сожаления и жалости под висячими веками. Лишь пепел времени в желтых зрачках и знание, что верблюд уйдет, унося воинственного гостя к его скорой смерти, а он — жрец — мозговая кость Великой степи останется здесь, как прежде.
Ужас охватит воина, и верблюд, послушный этому ужасу, сделает два больших шага, один назад, другой вбок, и, широко расставив передние ноги, встанет, слегка раскачиваясь и дрожа. Гикнет воин, и верблюд унесет его к его скорой смерти, а Оюн останется здесь, как прежде.
В юрте-храме сидел Оюн, и не было воина, который бы посмел коснуться клинком старой кошмы. Потому что все воины, сколько их ни было в Великой степи, поклонялись Оюну, почитая его Бодисатвой, хотя никто не знал о нем правды. Но я знал, потому что не был воином и никогда не ходил в монгольскую степь, где трава низка и сладка для барана, а баран, жующий эту траву, хорош для янтарной шурпы, клокочущей в чугунном котле для всех, кто захочет узнать, как это могло статься.
Садитесь и пейте знание из старой пиалы, идущей по кругу.
Стало это так.
За два века до того, как воин на двугорбом верблюде мог поднять батыю́ на юрту Оюна (но, конечно, не поднял), Оюн сам был молод и безрассуден, как этот воин, даже более безрассуден, потому что бросил родную степь, ушел за сумрачные предгорья Китая, за Большую Китайскую пустыню и пришел к горам, таким высоким, что солнце уходило за них в полдень, и таким темным, что тень от них проходила сквозь халат и кожу и ложилась прямо на сердце, отчего ему становилось тесно, и оно замирало.
Долго и неподвижно стоял Оюн-хан, и его воины молчали тоже. Двести ртов молчали, и четыреста глаз померкло.
Высоко над ними шевелились тучи, а когда они расходились, были видны другие, а в просветах других виднелись снега и льды, и неба не было вовсе.
Где же страна большой воды и чистого неба? Что же, лгали Оюну жрецы и их толстые книги?
Так до ночи стояли они, ни на что не решаясь. Возвращаться назад по пустыням и темным предгорьям? Скучен путь без надежды, и робок воин без веры. Идти в горы, но разве большая вода поднимается вверх? Путь без цели — страдание без исцеленья.
Встали лагерем на ночь, хромого коня зарубили и до полночи жесткое мясо жевали, запивая бурдой, и думали думу.
А наутро семь десятков воинов вышли на север, и родная степь колыхалась на дне их глаз, и были они задумчивы, злы и печальны, как если бы потерпели пораженье в бою и их в плен уводили. Два отряда по шесть десятков разошлись один — к солнцу, другой — на закат, и лица их были хитры, а шаги осторожны. И только Оюн с десятком пошел через горы, и руки у него дрожали, а сердце пело, как перед битвой.
По ущелью поднялись до черных туч, гудящих от ветра. Поднимались верхами почти в темноте (был уже полдень), так что всадники не узнавали друг друга. Поднимались один за другим, и каждый конь дышал в круп другому, но когда под вечер вышли из тучи, двух не хватило вместе с всадниками и юка́ми. А утром внизу оба были третьими, считая с конца и начала.
На следующее утро, спешившись, шли по валунам и осыпям, и холод жег им скулы, а дыхание кипело. К вечеру добрались до седых облаков, которые превратились в снежные вихри. И когда один из них налетел и умчался, снова третьих не досчитались.
Опять среди валунов, сбив коней в тесный круг и дыша друг на друга, провели они ночь. Наутро Оюн крикнул людям:
— Айда, батыры! Пора айдама́н коней нам!