Женщина остановилась, подняла глаза к небу. Ветер разметал остатки тёмных тяжёлых туч, небо светлело, белёсые волны света заходили от одного края неба до другого.
В городе почти не видали этого чуда — северного сияния, люди прятались по своим норам с наступлением темноты.
А здесь, на просторе пустоши, ничто не загораживало ночного великолепия неба.
Человек в шинели ахнул в душе. Словно юродивая зажгла эти дивные светильники. Он застонал, скрипя зубами и проклиная себя, свою нерешительность и робость.
Карета остановилась поодаль, человек в шинели всматривался в пламенеющее небо, расцвеченное яркими столбами света, и краем глаза следил за юродивой.
Она запрокинула нахлёстанное ветром лицо к бушующему светом небу, встала на колени и застыла в молчании.
Странная картина предстала перед глазами мрачного человека в шинели — бушующий красками, переливающимися столбами света ночной купол, согнутые в бессилии тонкие берёзы вдали, пригорок, покрытый сухой тонкой коркой наста, и тёмная фигура юродивой, в безмолвии застывшей на коленях с обращённым к небу лицом.
Он безмолвно, с тоской смотрел на неё, бессвязные обрывки мыслей проносились в его голове. О чём думала она в эти минуты, почему не дрожала от ледяного холода, что таилось перед её взором в этой затерянной в мироздании пустоши, в безмолвии сияния и ледяной, холодной красоты?
Мороз пробирал его, забирался под тёплый мех шинели, заползал в тяжёлые сапоги, облизывал лицо медленными неспешными потоками. Уже и не грел его высокий воротник, и шапка казалась мёрзлой глыбой. И сосульки от дыхания повисали на рыжеватых усах.
А она всё стояла на коленях в тонкой кофточке, продранной на плечах и локтях. В намокшей по подолу юбке с босыми ногами, сунутыми в размокшие и застывающие на холоде башмаки.
Что за силы у этой женщины, спокойно стоящей на коленях среди ветра и холода? Только ещё больше пламенели впалые щёки да смёрзлись пряди волос, выбившиеся из-под платка.
И внезапно он испугался. Уж не хочет ли она замёрзнуть вот так, стоя на коленях, уснуть на морозе, ничего не чувствовать, ничего не видеть, уйти из жизни спокойно и холодно...
Вдали, на дороге, чернела карета, клубы пара вырывались из ноздрей лошади.
Решившись, человек в шинели быстро пересёк открытое пространство. Подбежал к юродивой, схватил её за руки. Нет, не отняла, не вырвала с дикой силой, как вырывает всегда.
Словно вернувшись из небытия, она перевела взгляд на человека. Огромные глаза казались яркими, при свете сияния нестерпимо-голубыми. Он держал её цепко, руки в перчатках вцепились в тонкие запястья.
— Только не беги, — торопливо зашептал он, прерывисто дыша, — только не беги, дай слово сказать...
Она спокойно поднялась с колен, встала перед ним, пристально всматриваясь в заиндевевшие брови, смёрзшиеся рыжеватые усы.
— Замёрзнешь, — спокойно сказала глубоким, сильным голосом, нисколько не пострадавшим от холода, подняла руку, зажатую в его руке, легко провела пальцами по бровям. Иней осыпался с них, они снова стали чёрными, кустистыми.
Судорожно сжатые его руки упали. Шапка сбилась на затылок, открыв серо-чёрные волосы надо лбом.
— А седины прибавилось, — произнесла она, глядя на него с жалостью, смешанной с удивлением.
Её жалость будто ударила его кнутом.
Он резко схватил её за руки, свистнул дико, пронзительно. Тотчас взвизгнул кнут в руке кучера, подскочила, подпрыгивая на кочках, карета.
— Не уйдёшь, не убежишь, не уйдёшь, — лихорадочно твердил человек, таща юродивую к карете. Она не сопротивлялась, только нестерпимо-голубые глаза глядели удивлённо и насмешливо.
— Зачем? — только и спросила она.
— Говорить с тобой хочу, столько лет слова сказать не давала, — жарко бормотал человек, запихивая её в чёрное тепло кареты.
— Гони, — крикнул он кучеру.
И карета понеслась...
Глава II
Злобно тыкая рукой в спину вознице, Василий Мирович с яростью думал о юродивой. Ходят, просят, христарадничают, шляются. Ишь ты, углядела, что в кармане у него медные пятаки. И только и есть, что пятаки. Садился в карты играть, думал хоть выиграть немного, а тут — остался почти при своих. Одни медные пятаки и завалялись в кармане. Опять ходи, проси, одалживай. А и в долг уж никто не даёт, знают, отдать ему нечем. У товарищей по Нарвскому полку задолжался до самой нестерпимости.
Всё обещает отдать. Да никак не приходится. Самому впору идти на паперть.
Теперь вот приедет на квартиру, старуха гренадерша выйдет навстречу, подопрёт руками бока да и начнёт качать головой:
— Пожалей ты меня, Василий Яковлев сын, вдова ведь я, сирая, немощная. Только и живу тем, что с жильцов соберу. А как же мне жить, ежели ты третий месяц не даёшь ничего? И деньги-то пустые, это ежели бы, к примеру, тыща да сто рублёв, а то ведь всего ничего. Пожалей ты меня, сироту бесприютную, сирую да убогую...
И так запричитает, так нальёт глаза слезами, что хоть впору удавиться. Да нешто он не отдаст, он бы и отдал, а где взять. Жалованье платят крохотное, и то третий месяц не дают. А других доходов у него покамест не предвидится. Вот ежели бы выгорело дело в Сенате...