Савин похлопал узника по щекам и, хотя сам измучился не меньше, присел около и поднёс к губам, синим и крепко сжатым, фляжку со спиртным. Узник закашлялся, замотал головой из стороны в сторону и открыл глаза.
— Вот и оклемался, — довольно произнёс Савин и пошёл из избы, поставив у дверей часовых.
Иоанн присел на лавке, огляделся. Никогда раньше не бывал он в такой крестьянской избушке, топившейся по-чёрному, и его интересовало всё. Он обошёл углы, увидел несколько икон на божнице и благоговейно помолился, став на колени.
Голова всё ещё кружилась, и он падал через каждые несколько шагов. Но никаких ощущений он при этом не испытывал, просто падал, потом поднимался, а через пару шагов падал опять. Ему было немножко стыдно, и хорошо, что в избе он остался один.
Он подошёл к очагу и потрогал висевший над ним большой железный котёл на крючке. В котле нашлось немного каши, он горстью выгреб её и сунул в рот. Каша была ещё тёплая, и это совсем поставило его на ноги. В деревянной бадье у двери плавал деревянный же ковшик. Он зачерпнул и напился.
Низенькие крохотные оконца, затянутые слюдой, почти не давали света, но он сумел разглядеть двор, ничем не обнесённый, горбатые строения для скота, сети, висевшие на кольях для просушки. Ему всё было внове, и каждый взгляд открывал для него что-то особенное.
Он прожил три дня в избушке рыбака. Савин и квартирмейстер завтракали и обедали вместе с ним, и ни разу Иоанн не пожаловался на грубость или плохую пищу. Ели все молча, из одной большой деревянной миски, ели, что придётся, хотя и староста деревни, и крестьяне, жившие в этой северной забытой Богом деревушке, старались собрать по дворам самую лучшую еду, отрубали головы голосистым петухам и маленьким, плохо несущимся курицам.
Савин платил щедро, но еды не хватало, а хлеба здесь вообще не имели. Лепёшки из чёрной муки, да каши из гречихи, да неумело сваренные куриные крохотные тельца — вот и всё, что составляло их рацион.
Савин после еды быстро, молча уходил на берег, где солдаты пытались починить рябик, вконец разбитый на прибрежных камнях, да осмолить протекавшие швертботы. Но три дня работы не дали никаких результатов — не хватало снасти для ремонта, а убогая деревушка и не знала их. Пользовались в ней ещё лодками, долблёнными из целого ствола дерева...
Ещё три дня назад Савин послал своих солдат к коменданту Шлиссельбурга Бередникову с просьбой прислать галиот. Они шли посуху, дорога не близкая — примерно тридцать вёрст, и Савин по нескольку раз на день выходил на берег, чтобы увидеть долгожданный галиот или хоть какой-никакой доншкоут...
Для узника эти три дня стали удивительным праздником. Он видел небо, он видел траву, солнце выглядывало за эти три дня не один раз, и он радовался как ребёнок неярким лучам почти негреющего солнца, и яркой зелени травы, и мычащей скотине во дворе, не огороженной ничем, и этим сетям, висящим на высоких кольях...
Ясным вечером седьмого июля из-за прибрежных камней сверкнул на солнце косой парус одномачтового вольного галиота, и Савин распорядился срочно готовиться к посадке на судно.
Иоанну опять завязали лицо и, твёрдо держа его между двоих солдат, повели к берегу. Он не видел ничего, но вдыхал вольный свежий ветер, ощущал солнечное тепло сквозь черноту тряпки, закрывавшей лицо, слышал под ногами хруст песка и мелких камешков, потом гибкую пружинистость небольшого трапа и опять равномерное покачивание дерева под ногами. На этот раз его свели в небольшой трюм, где не было никаких окошек или иного какого отверстия для воздуха и света, и несколько дней он просидел почти в полной темноте, только ощущая покачивание пола под ногами да шуршание воды по бортам.
Иоанн прикладывал ухо к деревянной стенке, слушал переливчатое скольжение воды за бортом, ощущал ритмическое и совсем не такое, как на лодке, покачивание на волнах.
В трюме валялась подстилка, где он мог вытянуться во весь рост, мог лежать и чувствовать, как вода обтекает его со всех сторон, слева, справа, снизу, и представлял себе глубину и ширину течения, его цвет и белые буруны, завивающиеся за судном. Он не видел галиота, он только ощущал, что судно большое, достаточно вместительное и людей на нём много. Голоса глухо достигали трюма, и он вслушивался в неясный говор.
Качка уже не вызывала у него приступов тошноты, он освоился со своим тёмным жилищем, и только крысы пугали его, скользя мимо ног в темноте и слегка попискивая.
По тому, как стала сильнее качка и как кидало его от одного конца трюма в другой, он понял, что опять начался сильный ветер и, наверное, дождь, а по тому шороху, с которым обтекала вода днище, он чувствовал, что судно замерло на месте, и его качает длинная косая волна. Скрежетали цепи якоря, гремели команды, кричали матросы, а он слушал снизу весь этот шум и гам, различал удары волн по стенкам трюма и боялся, что его так и оставят в темноте, опускающейся на дно.