Его слова выбивают дух. Я немею. Не знаю, что ответить, но это совершенно не то, что я хотел услышать. Самохин ничего конкретного не скажет — вот что я понимаю отчётливо. А это значит — я не смогу разобраться, чего опасаться Иве. Есть только одна мысль: задавать вопросы и, может, хоть как-то получить на них ответы.
— Хороший здесь воздух, — закидываю удочку. Самохин пытается прийти в себя. Надсадно дышит, выпрямляется, тяжело опирается спиной о лавку.
— Да. Здесь спокойно. И почти безопасно, — последние слова он говорит одними губами, без голоса. И я снова чувствую, как мороз по коже подирает. В этот момент я чувствую свою ненужность и беспомощность. Наверное, я ещё никогда не ощущал подобного… ужаса? Страха?.. Самохин словно вирусом меня заразил.
Я малодушно думаю: готов ли очертя голову кинуться на защиту девушки, что стала мне дорога? У меня перед глазами — весы, на одной чаше которых — дети, на другой — она: тонкая, хрупкая, беззащитная, надломленная — я ведь понимаю, что с ней что-то не так. Душевная это травма или физическая — она не сказала, а я не стал настаивать.
Встряхиваю головой, отгоняя наваждение. Нет весов. А если и есть, у них только одна чаша. Единственная. Там и она, и дети. И я сделаю всё, чтобы защитить их.
— Я тут… чай. На досуге. Очень хороший чай, — суёт Самохин мне в руки пакет.
Я сжимаю ручки-верёвочки. Пакет шуршит бумажно. Там что-то важное. То, что он боится сказать вслух. Самохин рискует. Может быть, потому что порядочный человек, которому не всё равно, что будет с Ивой.
— Спасибо, — говорю еле слышно, но он ловит мой посыл, кивает и снова откидывается на лавку, уже с облегчением.
— Если я умру, мне будет не страшно. Правда. Уже не так страшно. Лишь бы знать, что не зря. Уходите, Андрей Ильич. Передавайте Иве привет.
И я ухожу. Медленно, прогулочным шагом, не оборачиваясь. Но лопатками чувствую взгляд Самохина. Он не просто сверлит меня. Он обжигает. Солнечный луч не опасен, если не попадает на увеличительное стекло. А в нужном ракурсе он способен выжечь дырочку, что проходит через сердце. Я даже вижу направленность и сияние луча, словно у меня внутри — фонарик или фара. Интересно, можно ли выжить с пробитым насквозь сердцем?
Неожиданно позвонил Идол.
Я как раз бродила по дому, как пьяная. То, что случилось ночью, наполняло меня смыслом. Пусть это звучит смешно и нелепо. Дело не в том, что я познала чувственную сторону любви.
Для меня это стало шагом. Откровением. Пониманием, что любовь многогранна. Может быть возвышенной и высокой, как в книгах и стихах, касаться души и сердца, но не трогать тело.
Может быть глубокой и жертвенной, когда мать отдаёт жизнь за ребёнка, когда солдат умирает за родину, не ожидая наград и почестей.
А может быть жаркой, со стонами и эйфорией, полученным удовольствием. С дрожью, трепетом, нежностью, когда хочется обнять и защитить, распахнуться и утянуть поглубже в себя, туда, где есть место любимому человеку и нет — чужим людям.
Губы горели. Тело болело немного, а голова была ясная-ясная, лёгкая, как воздушный шар. Мне хотелось летать. Сделать что-то простое и великое одновременно. Поэтому я то вязала, то бродила по комнатам, прислушиваясь к ликованию, что пело негромкую песню у меня внутри.
Звонок Жеки разорвал моё тихое марево. Встревожил и обрадовал. Жив! Нашёлся! А я переживала и огорчалась, думала, что исчез, пропал, сгинул.
— Привет, Ванька, — его родной глубокий голос, немного с хрипотцой, но и с бездной обаяния.
— Где ты пропадал? Почему не звонил? Я ведь в полицию обращалась, чтобы тебя найти!
Он только покрякивал довольно, ждал, когда я иссякну.
— Да что со мной сделается, Вань! Живой я, живой. Прям как огурец, ага. Лечился я, Вань. Нашёлся добрый человек, что захотел меня облагодетельствовать. Ну, повалялся чуток в ногах — от меня не убудет. А ей за радость, как оказалось. Не думал даже и не ожидал.
У Жеки — женщина? Это новое. Нет, вряд ли он был монахом. Но женщин в свою берлогу он не водил. Встречался на стороне. Может, это его парикмахер сжалилась?
— Я тут вот чего звоню, Вань… Ты только сядь, ладно?
Я не села — рухнула. Тревожно забилось сердце. Пыталось прорваться наружу и выскочить зелёной лягушкой. Ква-ква — то ли оно оправдывается, то ли я эти звуки издаю.
— Тут это… Ираида наша, кошатница, плоха очень. В больнице. Тебя зовёт, говорит, надо очень. А я, прикинь, котов её драных кормлю. Во-о-от. Жизнь, ага. Ситуация. Воевали, а сейчас вроде как жалко её, жабу старую. И котов этих жаль. Скучают, падлы, по старухе, как собаки, ей-богу. Жрут, конечно, только давай, а вот тоскуют, в глаза заглядывают, к порогу бегают, хвосты задрав.
Я почти не слушаю его. Сижу мешком. Подняться надо, а не могу. Пытаюсь успокоиться. Отрешиться. Вдох, выдох. Получается.
— Я приеду, — как может быть иначе? По-другому не получится. Ведь она так и не рассказала мне, утаила то, что знала. Но поеду я не поэтому.
— Да, было бы неплохо, — суетится Идол.
Я запоминаю адрес. Найду как-нибудь.
— Увидимся, — говорю Жеке и отключаюсь.