Люди, наезжавшие в Хествикен, желали поглядеть на маленькую девицу – в округе шла молва, будто она писаная красавица. Приезжие давали понять, что они радуются счастью Улава и его жены. Правда, хествикенских хозяев никто в округе шибко не жаловал. Уж больно нелюдим был Улав – хуже нет водиться с таким сычом, но таков уж он уродился. Однако надо признать, что в делах он всегда показывал себя человеком справедливым и благочестивым и всегда готов был помочь ближнему. Жена его хоть и была ни на что не годна, и разумом ее господь не шибко наградил, но зла она никому не желала, бедняжка. Так что люди обрадовались, когда узнали, что у них в конце концов народилось дитя, которое, судя по всему, будет жить.
Ингунн, однако, все никак не могла поправиться. Она, видно, повредила спину и когда наконец стала вставать, то ноги ее плохо слушались.
Однажды воскресным днем воротился Улав из церкви. Погода стояла теплая, солнечная – в этот день наступило лето. Вечерний ветерок легко зашумел листьями деревьев, зелеными травами, и каждое его дуновение было словно теплое и свежее дыхание растущей травы, только что распустившихся листочков и земли, еще хранившей запах весны. Улав вошел в горницу и увидел, что Ингунн лежит распростертая на скамье. Он немного испугался, потом сказал, что, мол, раз он кончил поститься, она может пойти с ним прогуляться, поглядеть на Доброе поле – всходы взошли на нем до того высокие и густые.
Это поле лежало у самого фьорда, у подножия скал; это было любимое поле Улава, для него он выбирал самое тяжелое, доброе семя. Он удобрял это поле рыбьими головами и потрохами, что оставались на пристани, посевы здесь меньше страдали от засухи – слой земли тут был не очень глубокий, и урожай поспевал быстрее, чем на других хествикенских полях.
Улаву пришлось перенести Ингунн через порог, а когда он поставил ее на землю у дверей дома, то увидел, что она идет, не поднимая ног, она выдвигала их короткими неверными шажками, а коли дорожка была неровной, спотыкалась и норовила упасть ничком. Он обнял ее за талию, а она, ухватив его за плечо, тяжело повисла на нем; сделав три-четыре шага, она останавливалась. Улав заметил, что она сильно вспотела и дрожала от усталости.
Когда они поднялись на холм, откуда были видны все окрестные места, Улав расстелил свой зимний плащ, подбитый мехом, который он прихватил с собой, в ямке между камнями. Здесь ей удобно было лежать, защищенной от ветра, и глядеть, как ветер легко и ласково гладил молодые побеги – будто пашню на склоне лизали языки зеленого пламени. На горушке кое-где обнажились голые камни.
Берег и море сверкали и переливались; летние волны бились о камни, плескались и шуршали галькой, отступая назад; звуки прибоя были мягкими, журчащими, а подальше, у Бычьей горы, ходили высокие валы – ветер переменился, начало дуть с юго-запада. Улав сидел и следил за тяжело груженным ботом, довольно быстро скользившим по глади фьорда. Он погрузился в раздумья; старые-старые воспоминания овладели им – о тех временах, когда он, опальный и свободный как птица, не знал, что значит влачить на себе чужую ношу. Был он в ту пору одинок, один среди многих, с кем он так и не спознался, – как давно это было, и как странно вспоминать о том после стольких лет тяжких трудов в Хествикене и забот о больной жене, которая была так близка ему, что стала его собственной плотью. Все это время он тащил ее на себе, хворую и беспомощную. Это было все равно что биться с врагом, когда у тебя одна, рука перебита и повисла безжизненно вдоль тела. И все же, греясь сейчас на полуденном солнышке, он не чувствовал себя несчастным – он не тосковал о прежнем, не хотел воротить его, не горевал о том, что выпало им с Ингунн на долю. Он сидел, сладко отдыхая, и все же подавленный, но давило его не что иное, как бесконечная любовь к ней, слишком большая, чтоб он мог справиться с нею.
Он обернулся к Ингунн, хотел сказать ей что-то про бот и увидел, что она заснула. Сейчас она казалась мертвой.
С удивлением признался он себе, что любит ее сильнее прежнего, хотя видит, что даже следы ее былой красоты безвозвратно исчезли. Никому, кто не видал ее в юности, не пришло бы в голову, что его немолодая, увядшая жена была когда-то раскрасавицей. Прежде в ней была прелесть хрупкого нежно-розового цветка, теперь же плоское, исхудавшее лицо ее с впалыми щеками и длинным подбородком обтягивала блестящая желтая кожа, усеянная грязно-коричневыми пятнами. Ингунн давно перестала походить на гибкую иву, грудь ее стала плоской, как доска, тяжелый стан сравнялся с боками – ни дать ни взять пожилая жена торпаря, нарожавшая ораву детей.
Муж сидел и глядел на нее, не решаясь к ней притронуться: ей надобно выспаться хорошенько. Он осторожно подоткнул концы платка ей под голову, чтобы ветер не хлестал ее ими по лицу, укрыл плотнее плащом – в лице-то у нее ни кровинки, вдруг простынет.