Все присутствующие застревают в тягостном ожидании. Задают им с Титовым какие-то вопросы. Ева слушает его охрипший голос, но сама не может произнести ни слова. Все это жутко напоминает настоящие поминки. Сочувственные взгляды, скорбные покачивания головой, тихие голоса. Кто-то набрасывает Еве на плечи пальто, и она вцепляется в него скрученными от холода руками, словно цепляясь за этот уродливый мир. За себя и за Дашку. За них двоих.
Ей больно. Сейчас ей действительно очень больно.
Она задумывается о том, что любовь — не самое лучшее чувство. И, скорее всего, напрасно она к нему всю жизнь так стремится. Любить опасно. И очень-очень больно.
Как же сложно осмыслить то, что в эти ненормально бегущие секунды жестокая реальность забирает единственного дорогого ей человека.
Единственного.
— Это все ты, — обращаясь к Титову, выдвигает свои обвинения глухим и шипящим, сорванным от недавнего крика, голосом. — Все ты.
— Нет. Не я, — поворачивается к ней парень. В черной радужке его глаз сверкает злость. И что-то еще… Узнаваемое, глубокое, интенсивное. To, что Еве хорошо знакомо, но не определяемое ею сейчас.
Адам пытается ухватить ее за плечи, но она пятится и отмахивается. Словно бы опасаясь его прикосновения… Да, страшась того, что может в них размякнуть. Потерять свою злость и ненависть. Искать в его руках утешение и умиротворение.
— Не прикасайся… ко мне, — шипит, будто дикая кошка, готовая вцепиться когтями ему в лицо. — Не прикасайся!
Но Титов все-таки ловит полы пальто, наброшенного на ее дрожащие плечи. Тем самым не давая слепо пятившейся девушке упасть.
— Исаева, — окликает слишком громко для такого близкого расстояния, и она затыкает уши руками. — Ты же сама видела, что она поскользнулась. Признай это…
— Но ты испугал ее! Ты угрожал, смеялся и вертел ею, как черт кадилом, — окрепшим голосом выкрикивает Ева, и если кто-нибудь из присутствующих до этого не прислушивался к ее словам, то теперь уж точно обратил на них внимание. — Это ты! Все ты виноват!
— Я не… — начинает говорить Адам и тут же замолкает, не зная, как себя оправдать. В первую очередь, перед собственными демонами. И жутко злится! На чертову сучку Исаеву, создающую в его мире столько проблем! — Ты жалеешь себя, Эва? Щадишь свой рассудок? — опаляет ее взглядом и выдает непререкаемую горькую истину. — Это ты и я, Исаева. Ты и я. Мы оба виноваты.
Высота и сила его голоса всех приводит в замешательство. По Титову невозможно определить, огорчает ли его произошедшее. Хотя бы немного…
У Евы возникает ощущение, что ему, и правда, безразлична даже смертельная трагедия.
Только она не видит того, что творится внутри Адама. В темном уголке его души тихо сопит жгучий и колючий страх. В глазах рябит от бушующих и разбивающихся о грудную клетку эмоций.
Смерть не носит черного одеяния и косу за плечом. Это все бред и чес! Она маячит среди толпы во фланелевой рубашке. Потревоженная раньше срока, апатично зевает и приседает у головы Захары. Она долго вглядывается Титову в глаза и хладнокровно принимает решение.
Полтора часа спустя, когда Дашу забирает "скорая", а их с Титовым просят проехать в соответствующее РОВД[1], каким-то непостижимым образом Исаева все еще пребывает в сознании. Хотя подобное заявление, наверное, все же будет сомнительным. В отделении находится лишь ее физическая оболочка. Еве вкололи две ампулы успокоительного, чтобы она могла здесь присутствовать.
Это лекарство хорошенько "штырит". Девушка зацикливается на вещах, которые в нормальном состоянии при подобных обстоятельствах не смогли бы ее заинтересовать.
Дежурный полицейский — рослый мужчина лет пятидесяти с небольшим. Крепко сколоченный природой и жизненной необходимостью, своей шириной и непробиваемым выражением лица напоминает Еве Николая Валуева. Этот здоровяк небрежно скидывает китель на спинку потертого дерматинового кресла и, поворачиваясь к задержанным спиной, щелкает электрическим чайником. Достает из шкафчика нехитрую провизию — упаковку черного листового чая, рафинированный сахар, обернутый стрейч-пленкой бутерброд и пакет пряников.