Стоит, пожалуй, сказать и несколько слов о том, каковы были, помимо литературы, его мнения и представления о нашей стране. Никакие неожиданности здесь не встречают нас; у Джойса не было романа с Россией. Он был западный человек до мозга костей, с острым, отчетливым умом иезуитской закалки, и русский склад души и ума не обладал для него притягательностью. В двадцатые годы Париж был насыщен всем русским, и его художественная элита бурно увлекалась балетами Дягилева, православной службой и славянскими женщинами. Джойс не разделял этих увлечений; в частности, службу нашу он находил растянутою и духовную музыку тягучей. Но зато он разделял стандартные западные представления о России как об отсталой стране с деспотическим правлением и феодальными нравами; об уровне русской культуры Серебряного века он, возможно, и не подозревал. В том же письме, где он восхищается Толстым, мы читаем: «Твое замечание, что „Взаимные дополнения“ (рассказ из «Дублинцев». –
Трудясь над «Поминками по Финнегану», он брал недолгое время уроки русского языка и достиг его знания, достаточного, чтобы пропустить через словорубку романа сотни русских выражений и слов, но недостаточного, чтобы оценить достоинства языка или читать в оригинале. Можно упомянуть, что, пройдя через эту словорубку, и сам Дублин становится… Балаклавой, по созвучию его гэльского имени – Байле-Атта-Клиф. Примечательно также, что в русском арсенале «Поминок» неоднократно мелькают ЧК и ОГПУ, причем автор отчетливо (насколько тут что-нибудь отчетливо!) проводит их параллель с гестапо. Можно догадываться, что этой неожиданной политической зрелости аполитичного художника способствовал еще один контакт с Россией – самый, пожалуй, основательный из всех его нелитературных контактов с нею. То были многолетние отношения с Полем Леоном (эп. 7), русским евреем и эмигрантом, который в конце двадцатых годов стал его постоянным помощником и юрисконсультом (сугубо бесплатным, по своему настоянию). Павел Леопольдович Леон был никак не мелкою личностью: образованный правовед, он был известен в культурном кругу парижской эмиграции, участвовал в семинаре П. Б. Струве, печатался в «Современных записках». В личных же своих свойствах то был, по всем свидетельствам, замечательный человек – умный, деликатный, самоотверженный. В оккупированном Париже он спас архив Джойса, оставшийся в его брошенной квартире, и вскоре после этого погиб в нацистском концлагере.
Понятно, что самые существенные сближения между искусством Джойса и миром русской культуры должны быть не в классике, а в новом искусстве, в литературе нашего века. Но о своем отношении к новому русскому искусству художник почти не оставил свидетельств, и, по всей видимости, он с ним был не слишком знаком (хотя в журнале «переход», где печатались разделы «Поминок», появлялись также переводы Зощенко, Пильняка и других – и он их наверняка читал или по крайности проглядывал). Поэтому установление интересующих нас сближений – уже не выяснение фактов, а теоретическая реконструкция; и для каждой крупной фигуры, будь то Белый, Хлебников или Бахтин, подобная реконструкция есть особое и серьезное предприятие, покуда отнюдь не осуществленное. Только на тему «Джойс и Белый» имеется ряд исследований, да и те разноречат между собой и не притязают на окончательность выводов. При таком положении вещей мы можем дать на этих страницах разве что беглые замечания, предварительный набросок картины.