– Интересно, друзья, получается! Если вы, Мария, – Коломбина, – а кем же вам быть, как не ею? – то ты, Володька, конечно, Пьеро. Пьеро – несомненный, робкий, растерянный – всему невпопад. Так кем же мне тогда остается быть? Арлекином? Пройдохой Арлекином? – И вздохнул с деланным огорчением. – Амплуа в ваших глазах, Мария, невыгодное! Но что делать!
Придется не выходить из жанра!.. Впрочем… впрочем, ведь и Арлекин – бывало! – не одни лишь свои дела устраивал, а чужие – тоже, так?
Мария в ответ улыбнулась ему улыбкой быстрой, смущенной и с благодарной ласковостью скользнула ладошкой по его широкой лапище: мол, мы понимаем друг друга, и ладно, и хорошо, но не надо об этом вслух.
И вдруг Панин вспылил:
– Ну при чем тут Арлекин, Пьеро! Зачем несхожее непременно со своим сравнивать? Другие времена, нравы, понятия, а мы все норовим на себя напялить, будто это – костюм какой-то: один сдернул, в другой приоделся… Этак все неповторное и делается расхожим, а расхожее – нормой!..
Мария вступилась за Токарева: мол, что же, и пошутить нельзя? Панина, дотошливого Панина это еще больше раздосадовало. Он припомнил, что Марии не нравится почему-то одна из скульптур Голубкиной – «Идущий». Оказывается, Панин и эту скульптуру хорошо знал: изображает она голого мускулистого человека, с тяжелым подбородком; вообще есть в нем грубое нечто, весь он из рытвин и бугров, далеко не идеально сложенный, упрямый. Марии даже помстилась в нем неандертальская примесь какая-то, во всяком случае – нарочитость, для Голубкиной вовсе не характерная и тем для нее, для Марии, вдвойне возмутительная, как предумышленный перевес идеи над пластической формой скульптуры… Панин это припомнил и сухо сказал:
– Вот для вас-то, Мария, тем более, если вы думаете специализироваться как искусствовед, эта невоспитанность чувств вдвойне губительна. Она и будет всегда проявляться в таких вот поспешных – «от себя», а точнее – «под себя» – оценках. Будто и невдомек вам, что не может человек идущий, впереди других идущий, все удары на себя принимающий, быть приглаженным.
Это – находка голубкинская, спор ее с тривиальными академиками российскими, что герой ее – весь из шишек да ямин. А вы его пригнуть хотите под свою приглаженность, мнимую гармоничность.
Он помолчал и уже тихо, изумленно даже добавил:
– Нет, в самом деле, просто поразительно, сколько в нас напихано этой категорической идейности! Впереди себя на три головы бежать готовы, не чувствуя даже, что бежим-то не вперед, а назад…
Тут и Токарев съязвил:
– А вы заметьте, Мария, как Володечка наш местоименьями распоряжается: все «мы» да «нас», вместо «вы», «вас»… Деликатный!
Панин с удивлением взглянул на друга и больше уж не произнес ни слова, хотя Мария пыталась еще спорить с ним, скорей недоуменно, чем обиженно, – наверно, почувствовав правду в его отповеди. Во всяком случае, вырвалась у нее фразочка:
– Да я и сама боюсь, чтоб напускная категоричность моя не сделалась естественной. Иногда поймаешь себя на этом – ан поздно!
А Токарев все настаивал шутливо на своем сравнении с Арлекином и, чтоб подтвердить свою правоту, немедля потащил их в цирк. С этим, правда, ни Мария, ни Панин спорить не стали.
Аргунов любил цирк. Рассказывая о нем, будто купался в подробностях.
Пустырь на окраине города, нетуго натянутый брезент громадного шатра, железные, некрашеные стойки, вбитые в каменистую землю, обтрепанный канат вместо ограды, и тут же – десяток дощатых, стареньких автофургончиков, несерьезных каких-то, а в них – все: и реквизит, и помещения для животных, и гримерные, и жилье для артистов… Расслабленная толпа, слоняющаяся от фанерных ларьков с газировкой к редким деревьям, кустам, к их тени, тоже – случайной на этом пустыре. Звонки перед началом представления, – на открытом воздухе они уговаривающе-нетребовательные, но уже после первого – наскучавшиеся люди повалили ко входу, толкаясь, натягивая канаты. Железные штыри раскачивались, и казалось, шатер «шапито» вот-вот рухнет на землю.
Такая же небрежная заземленность была и во внутреннем убранстве цирка. Даже микрофона не дали шталмейстеру, пожилому дядьке, и он объявлял номера, смешно надувая дряблые щеки.
Но странно, с первых же его слов, с появлением акробатов, открывших представление, в цирке мгновенно установилась атмосфера особой, открытой простоты. Внешне невыгодный антураж представления, без вычурностей, без давным-давно ставшего почему-то обязательным тяжеловесного парада, без сытой вышколенности партерных мальчиков, – здесь у них даже униформы не было, – все это как бы говорило сидевшим на неудобных, легких скамейках людям: тут ни в чем нет обмана, ничто не заглажено ненужной мишурой, а если даже случится какая-то дешевка, то и она – не от хитрости, а от малого мастерства, не одни же великие, непревзойденные исполнители рекордных трюков сколотились в случайной труппе, а ученики – тоже; вот и надо иных-то артистов принимать, как учеников, радуясь малому, хотя бы их старательности.