А клоун показал рукою за сцену, взмахнул кистью, и всем стало ясно: он – об этой, только что выступавшей здесь даме, это она была одета в платье, столь воздушное, трепетное… А клоун уже манил ее руками из-за кулис. Она не шла.
В зале смеялись.
Он недоуменно оглянулся, опять сломав брови углом, и вдруг, распахнув кургузую пеструю курточку свою, вынул из груди сердце и протянул его к ней, за арену.
Нет, конечно, руки его были пусты, но длинные, чуткие пальцы так сложены, так вздрагивали, чуть вразнобой трепетно, что ясно стало: в ладонях его бьется раненное любовью сердце. И, как бы утверждая догадку эту, откуда-то слетел звук: тик-так, тик-так, тик-так, – стучало с неровными интервалами сердце. И зрители засмеялись этому. А Токарев успел заметить: Мария оглянулась на смеющихся возмущенно.
Но они продолжали смеяться. А сердце продолжало стучать. Руки с ним, вздрагивая при каждом ударе, опускались ниже, ниже, будто под тяжестью непомерной.
И вдруг разомкнувшись, выронили сердце, оно ударилось о помост, разбилось, как тонкое стекло о камень – в оркестре звенькнули едва слышно и тут же откликнулись слабым эхом. Но казалось-то, звуки здесь, на арене, рождаются, умирают…
И опять нашлись в зале – хохотавшие. Клоун выпрямился, но не до конца – плеч своих он так и не смог разогнуть, – оглянулся, лицо его перекосилось. Он зажмурил глаза, так постоял, шатаясь под взрывами смеха, и, вдруг сгорбившись, словно сломавшись, пристально огляделся вокруг себя, вращаясь на одной ноге – быстрей, быстрей!.. Остановился и, схватившись за живот, тоже захохотал – дико, зло, передразнивая публику.
Хохотал долго, всем стало жутко от того, как он хохочет. А он, так же внезапно умолкнув, со всего маху носком громадного клоунского башмака ударил по своему разбитому сердцу – треньк!.. И еще, другой ногой – тоже! Треньк! треньк! треньк! Погнал пинками осколки сердца по полу. Этот звон осколков даже из-за кулис слышен был.
Ему хлопали долго, азартно. Он выходил, кланялся, с лицом строгим, усталым.
Выбежал жонглер с множеством блестящих булав.
Зал успокоился. Но тут Мария резко поднялась и пошла к выходу. Панин и Токарев, переглянувшись, двинулись вслед за ней.
Догнали уже за пустырем, близ первых домиков, тихих, темных за купами яблонь, долго шли рядом молча.
Наконец Токарев спросил осторожно;
– Вам плохо, Мария?
Подумав, она ответила печально и искренне, как бы удивляясь самой себе:
– Нет. Хорошо.
И по тому, как она это сказала, они поняли: убежала не из каприза.
А Мария продолжала размышлять вслух:
– Слишком уж хорошо!.. Да, именно так: недопустимо хорошо. Как приступ какой-то…
Голос ее словно споткнулся о что-то. Мария умолкла. Тихо стало. Только и слышны – их собственные шаги, изредка шоркающие о невидимые камни. Это успокаивало. Но опять упрямый этот Панин заговорил о прежнем:
– А номерок-то банальный, конечно… Аффектация сентиментальная, преувеличенность жеста – все это от неточности чувств, губительной для актера…
И Токареву, и Марии ясно было: не о клоуне он говорит. Мария только и смогла – произнести растерянно:
– Вы… так считаете? – и голос ее дрогнул: чуть не расплакаться готова была.
Панин промолчал. И тогда Токарев запел тихонько, грустно:
Прощай, Памплона,
Памплона, Любовь моя!
Когда же, Памплона,
С тобой увижусь я?
И Мария подтянула веселый припев – голоском тоненьким, через силу:
И запнулась на высокой ноте. Как-то сразу слышней стали запахи туи, водорослей, сохнувших на кромке прибоя, и еще чего-то пряного.
Токарев проговорил:
– Не за ножки, не за глазки – это уж точно, так и есть…
Мария внезапно взяла его под руку, проговорила быстро:
– Вы добрый, Михаил Андреевич! Вы такой добрый! Спасибо! – отсунулась так же резко. Панин взглянул на нее удивленно.
– Только-то? – тускло спросил Токарев.
А Мария удивилась:
– Разве это мало? – помолчала и вдруг уже с иронией выговорила: – Точность чувств… Будто чувства можно на весах вешать да линейкой измерить… Ну, если и можно, так это и будет то, что вы, Михаил Андреевич, самоказнью называете. А разве она нужна, постоянная то – нужна? – и взглянула на Панина с вызовом. Но тот молчал. И тогда Токарев вынужден был ответить, ведь вопрос Марии хоть не ему предназначался, но имя-то его было названо.
– Самоказнь, может, и нет, а вот – самоанализГолос его был скучным.
– А это другое дело! – горячилась Мария. – Но когда столько всего в душе, разве ж возможно все с точностью вымерить!.. Ну, вот о главном хотя бы – как вам рассказать? Даже вам! – воскликнула она чуть не с отчаяньем: