Наконец от него вышел какой-то полковник и я, уже порядком перенервничавший, был допущен.
– Доброе утро, – Гуркин, как всегда, вежливо поднялся с кресла, пожал руку. – Садитесь, рассказывайте.
Рассказ мой был короток: хитрят и скрывают. Особенно насчет своих связей с рабочей молодежью.
Я изложил наши беседы почти дословно. Гуркин непривычно долго молчал, покачиваясь на задних ножках кресла.
– Вот только что от меня вышел работник СМЕРШа. Вчера поздно вечером на Керенде (Керенд – площадь в центре Будапешта) опять убили двух наших офицеров. Снайперы с крыши. Одного удалось свалить автоматными очередями. Но ни документов, ни характерных деталей в одежде, вообще ничего примечательного. Полковник приходил посоветоваться. У них косвенные данные насчет КАЛОТа. Косвенные, – подчеркнул он.
– Не знаю, как насчет убийств. Но что-то у них не в порядке.
– Придется снова к ним. Возьмите мою машину, отвезите брошюры. А вечером опять в клуб.
И вновь ослепительные улыбки, и вновь крепкие дружеские рукопожатия. И сам патер Керкаи в клубе. Оказывается, вчера он отсутствовал по причине затяжного богослужения в церкви.
И так почти две недели. Я даже три или четыре раза заходил по приглашению Медьяши на чашечку кофе к нему домой и столько же раз приглашал его к себе.
Я не скрывал, где живу, он знал, где наше учреждение.
Патер Керкаи с извиняющейся улыбкой все время ссылался на сильную занятость пасторскими делами.
А убийства офицеров в Будапеште продолжались. Иногда на Керенде. Иногда на окраинах. Чаще всего злобно, хитро, с предварительной слежкой, с заранее обдуманными путями отхода.
И вот настает день, когда подполковник Гуркин говорит мне:
– Все, старший лейтенант! Вы свое дело сделали. Спасибо. И бегите в свои прогрессивные организации. А то оттуда уже звонки. И тот рулон бумаги отдайте им, так сказать, в качестве материальной компенсации за ваше столь долгое отсутствие.
– А с КАЛОТом что?
– Готовим документы в Контрольную комиссию об его роспуске, Конечно, англичане и американцы будут вякать – не их же убивают. Но доводов и доказательств хватает, Судить будем только тех, кто пойман на месте, а организацию просто запретим. Недели через две-три, пока пройдет через бюрократическую мельницу. А вы больше там не показывайтесь. Если встретитесь на улице – лучшие друзья! И улыбки, и приглашения на чашку кофе. Запрещение исходит не от нас. Это дело других инстанций.
– Так и говорить?
– Так и говорите. А что, разве неправда?
Проходит еще два или три дня, и меня вызывают в советское посольство. К самому послу с замечательной фамилией Пушкин. Он мне нравится, этот человек на большой должности – и приветлив, и обходителен, и мил. А еще больше мне нравится его жена. Пятеро детей – и до чего же обворожительна и красива. Иногда я вижу ее в клубе советской колонии. Правда, редко. Пятеро детей – это не шутка, даже мне, сосунку, ясно.
У организаций наших – отделения и посольства – отношения не ахти. Все дело в соперничестве. Мы – часть армейского аппарата, они – дипломаты. У нас свои методы добывания информации, у них свои. И нередко случается, что наша информация оказывается на столе у высокого начальства в Москве раньше, чем посольская. И более точная. И более подробная. Посольские злятся, особенно первый советник – он как раз и отвечает за информацию. Но что поделаешь, если посольство замкнулось в своей скорлупе в переулке Байза и работает больше с телефонными аппаратами, чем с живыми людьми. А нас, как и журналистов, ноги кормят. И информаторов у нас море. И друзья, и друзья друзей, и бывшие наши солдаты-венгры, с которыми мы вместе и воевали и партизанили, и бывшие пленные – в тяжелых боевых условиях мы обошлись с ними по-доброму, и они до конца жизни поверили нам.
Что поделаешь! Таковы парадоксы нашей работы. Но не все в посольстве это понимают. Злятся, подкусывают. Правда, и нам палец в рот не клади. Подкусишь – и сам же трясешь рукой от боли. Ребята все воевавшие – оторви да брось!
Да, не все посольские нас понимают. А вот посол Пушкин понимает. И из-за этого я ему особенно симпатизирую. Конечно, тайн наших не выдаю: симпатия – одно, а производственные секреты – совсем другое. И он это понимает, не выпытывает, как иногда первый советник. Тот напустит на себя строгий вид и допрашивает сурово. Смешно! Так я его и испугался, так я ему все и выложил на стол!
Пушкин вызывал меня к себе очень редко. Поэтому сначала я удивился. Перебрал в уме прегрешения перед посольскими. С этим поругался, с тем, прости господи, выпил в ресторане.
Ничего особенного!
О таких вызовах принято сообщать начальнику.
– Идите, – говорит Гуркин. – Он меня поставил в известность.
– А зачем?
– Он и вас поставит в известность.
Ох уж эти специалисты по истории Англии!
Пушкин, как и полагается дипломату, выкладывает главное не сразу. Сначала очень вежливо и заинтересованно расспрашивает о здоровье, о том, как мне нравится венгерский климат, о планах на лето. Хотя какие могут быть планы на лето – в отпуск нас все равно не пускают.
Потом говорит:
– Ваши подопечные венгерские комсомольцы бушуют.