— Перебить каждый может! — огрызнулся рассказчик. — Невелик труд! Понимания ни на грош — вот сам теперь и рассказывай! — Умолк.
— Да ты не обижайся, Федул. Но сам посуди…
— Ладно уж… В бабку мою Дарья уродилась, а батя мой, брат ейный, — в деда. Испокон веку кого из Прохоровых ни возьми — либо рожа крива, либо мозги набекрень. Вот и вся хитрость… Ну так вот… Идет Дарья к воде, видит впереди карлицу голую, зело волосатую — ростом не больше дворняги. Не испугалась Дарья — напротив, шагу прибавила: любопытно ей стало. Подходит к карлице, а та знай себе растет. Уж и тетку переросла, потом с корову стала — не меньше. На камне сидит, волосья свои длиннющие гребнем расчесывает. Дарье бы повернуть. Ясно же: дело нечисто. А она к реке вприпрыжку. Пальцем в лобосту тычет, язык кажет, мол, свет таких образин не видел. И верно — уродина жуткая: кожа серая, груди огромные, до пупа свисают, пальцы скрюченные, клыки изо рта торчат, космы перепутаны, сора в них всякого — немерено. Чесать — вовек не расчесать.
— Гроза, небось, надвигалась или буря маячила. Иначе откуда б ей взяться? — снова вклинился второй, подковыристый голос.
— Ну, опять ты… — подосадовал рассказчик, однако продолжил: — Словом, обиделась злая русалища на Дарью, обиделась жутко, но виду не подала. «Купаться-то будем, красавица? — спрашивает, будто они подружки старые. — Вода — молоко парное». — «Будем, — отвечает Дарья, — если ты всю воду из реки не выплеснешь». И сарафан с себя стягивать начинает — через голову, знамо дело. Тут-то на нее лобоста и накинулась. Сарафан вокруг шеи намотала — не вздохнуть и помощи не позвать, волосами ноги запутала, потащила тетку с собой. Так под воду и утянула. Только веночек на берегу остался. Мужики потом реку пробагорили верст на пять. Все одно: тела не нашли.
— А мово кума Гаврилу встрешный расшиб. Было это, как сейчас помню, на Михея-мокреню, — затараторил третий солдат; понял, что никто не перебивает, и перестал частить. — Гостил он у крестной своей и загостился, домой пошел затемно. Дождь тады лил как из ведра — значить, к урожаю знатному. Выпили мужики по этому случаю хорошо, но не до смерти; бабы тоже пригубили, так что до утра песни пели. А Гаврила ничуть не перебрал: ретивых подливал окорачивал, стопки половинил — путь-то неблизкий. Когда из-за стола выбрался, почти и не качался, считай. Отговаривать его стала крестная, заночевать упрашивала. Но не уломала — упрямый у меня был кум. Солнышко ясное село за черную тучу, а ему хоть бы что, перекресток впереди бедовый, там народу страсть сколько побито да покалечено, а ему все ничего. Идет себе и под нос бубнит: «Не боюсь я ни встрешного, ни поперешного!» И накликал Гаврила лихо. Только на перекресток этот вступил, налетел на него вихрем встрешный и ударил всей силой своей окаянной. Полетел Гаврила вверх тормашками и о столб верстовой расшибся насмерть… А откуда я это знаю? Так ведь вся деревня потом кума со столба соскребала да в домовину еловую по кусочку складывала,
— Это еще что! — прорезался четвертый голос. — Я вам, братцы, про волкодлака расскажу…
— Чур! — вырвалось у первого рассказчика.
— От деда я эту историю слышал. Один мужик… — как ни в чем не бывало продолжал говоривший.
— Чур меня! — воскликнул второй голос. Страх в нем был великий.
— Чур меня! — подхватил первый, и четвертый замолк. — Совсем охренел, Ерема! Оборотня гоним, а ты…
Больше уж они не балакали — задор как рукой сняло.
…Деревня встретила нас спокойно. Даже слишком. Ни одна собака не забрехала, ни один петух не закукарекал, встречая зорьку. И дымка ни единого из труб не вилось. Подозрительно очень. Я бы наверняка встревожился, если бы не так сильно утомился, если б не осталось позади двенадцать деревень, где нас встречали по-разному — заранее не угадаешь. Непредсказуемый народ здешние селяне.
Иной раз мы для них оказывались спасителями и встречали нас хлебом-солью, селили в лучший дом; правда, однажды — в темную-претемную ночь — попытались перерезать нас спящих. Слава богу, почуял я приближение убив-цев — пришлось стрелять на поражение, а потом драпать из деревни в кромешной тьме.
Иной раз из крайних домов начинали палить в воздух или под ноги, кричать, чтоб убирались ко всем чертям, а потом мы вели долгие и трудные переговоры. Обычно кончались они разумным соглашением. Не гнать же нас без еды и фуража в тайгу, волкам да медведям на съедение. Люди все-таки — не звери.
Но чаще деревенские встречали нас устало-равнодушно — будь что будет. Хуже уж точно не станет. И просто-напросто не обращали внимания, словно и нет нас вовсе. Только староста по долгу службы вынужден был с нами общаться, устраивал на постой и спешил дать тягу.