Однако номер не прошел. Петр Николаевич потребовал меня пред свои светлы очи.
Шеф сидел красный, согнувшись над пробной полосой, и зло вычеркивал целые абзацы своим красным фломастером. Его маленькие глазки за толстыми стеклами очков, которые, казалось, потели от жара горящего лица, сделались еще меньше. Шеф, заметил я, действительно не в духе.
— Что с тобой? Или заболел? — Шеф бросил фломастер, откинулся в зыбком, скрипучем кресле и принялся меня рассматривать, словно увидел впервые. — Никогда ни с чем не соглашался, и вдруг такое смирение?!
— Это не смирение, Петр Николаевич, это корысть…
— То есть? — Он подозрительно наклонил голову.
— Задобрить хочу, а когда подобреете, обратиться с необычной, почти творческой просьбой.
— Опять где-нибудь какого-нибудь козла стрелять надумал? — подозрительно спросил он, но по самой его подозрительности, незаинтересованной, выраженной как бы между прочим, было видно, что он отошел и настало самое время…
Сбивчиво и неубедительно, я рассказал ему, что узнал от егеря Трушина и что намерен поискать в Старом Гуже.
Он слушал меня внимательно, постоянно загоняя на место свои тяжелые очки элегантным жестом безымянного пальца.
— Месяц прокопаешься, а потом выдашь жиденькие вариации на темы творчества Александра Фадеева? У меня газета ежедневная и спортивная, а не толстосумное издательство. Как, говоришь, его фамилия? Токин? Не слыхал такого. Знаю одно — в сборной России не играл.
Даты, фамилии и результаты шеф хранил в голове подобно запоминающему устройству, и не было случая, чтобы ошибся. Если в ораторской запальчивости на редакционной коллегии он и срывался на такие выражения, как «недоеная корова куста боится» или «он палец о палец не сделал для этого», в знании фактов с ним тягаться не приходилось.
— А коли не был в сборной, так что, не человек?
Мое замечание внезапно рассердило его:
— Как знаешь… Розыски в Старом Гуже пойдут вместо охотничьих экспедиций. Пока не завизируешь свою беседу с Белогубовым… Ответственный секретарь жалуется, что не довел материал.
— Попробуй Белогубова поймай…
— Охотничек! Столичного хоккеиста выследить не можешь, что же ты в лесу делаешь?!
Я стерпел, и терпение мое перешло в наглость — я положил ему на стол письмо.
— Подпись на подпись, Петр Николаевич. Подмахните послание в Старогужский областной комитет государственной безопасности.
— Не в комитет, а в управление, — красным фломастером подчеркнул слово «комитет», но письмо у себя оставил.
ИЮНЬ. 1941 ГОД
Юрий проснулся с таким чувством, словно и не засыпал. За окном ярко горело солнце, и от света, как бы исходившего от каждого предмета в комнате, нещадно резало глаза.
Юрий лежал, боясь пошевелиться. Не покидало ощущение, что, встань он сейчас — голова так и останется лежать на подушке.
«Который час? — лениво подумал он, прислушиваясь к шуму за окном. — Неужели шести нет?! Солнце вроде бы высоко…»
Он нехотя поднялся на ватные ноги и босиком прошел по вязаному домашнему коврику. Споткнулся о двухпудовик, чертыхнулся. Боль от ушибленного пальца как бы заглушила боль головную, и от этого он очнулся.
«Ох и дурака же свалял я вчера! Сегодня воскресенье, вечером игра… А состояние такое, что не только по полю бегать не будешь — до стадиона не доберешься! И все этот Глебка: «Давай с девочками погуляем, для резкости!» «Для резкости!» — передразнил Юрий и, взявшись за голову обеими руками, потряс ее, словно хотел стряхнуть осадок вчерашнего вечера: и спал, и вроде не спал. — Уже неделю чувствовал себя скверно. Ясно, болен! Заложило грудь, из носа потекло… Прошлую календарную игру не стоило вообще выходить на поле. Даже Пестов и тот не хотел ставить. А кто играть будет? Мелкота, что ли, вроде Трушина?! И я отыграл. И отыграл в полную силу. Зато теперь, да еще после этой вечеринки…
Ему, Глебке, что — сиди на скамейке запасных, а с меня, Токина, три шкуры начальник депо спустит, коль «Локомотив» сегодня петуха даст. И так на завкоме каждым освобождением от работы попрекает».
Токин представил себе, чем закончится сегодняшний воскресный день, если они у себя, на железнодорожном стадионе, завалятся этим торгашам из «Знамени». И от одной мысли о справедливом и несправедливом, что обрушится на его голову, он окончательно пришел в себя, натянул трусы, поскольку всегда, зимой и летом, спал голым, и выскочил в сад.
Матери не было — она уехала в деревню к брату помогать окучивать картошку. Обещала вернуться в понедельник к вечеру, оставив сыну прибранный дом и чугун с едой, еще превшей в полумраке русской печи.
«Или больным сказаться, и пускай без меня мутузятся?! С больного взятки гладки! Да ведь не поверят. Скажут, Токин — и больной! Быть того не может», — Юрий представил себе подобные пересуды и принялся яростно делать гимнастику, словно кто-то мог вот-вот отобрать у него эту единственную возможность прийти в норму.