«Отчего у нас начинаются дела с великим жаром и пылкостию, потом же оставляются, а нередко и совсем забываются?»
«Отчего в век законодательный никто в сей части не помышляет отличиться?»
Всё одно к одному: политическая отсталость России, не усвоившей и того, что в других странах стало банальностью; законодательная Комиссия Уложения, пылко задуманная и холодно отставленная; государственная пассивность людей, не верящих в возможность серьезных преобразований. И тут — лжевопросы, отвечать на которые не обязательно, скорее уж надобно просто принять их к сведению и к исполнению, — не мудрено, что Екатерина дает на них лжеответы.
На первый, в котором отечественные дела столь явно противопоставлены иноземным:
«У нас, как и везде, всякий спорит о том, что ему не нравится или непонятно».
«Как и везде…» Наглецу дан примерный урок патриотизма.
На второй, очевидно имеющий в виду злосчастную Комиссию:
«По той же причине, по которой человек стареется».
И тут, стало быть: как и везде… Как всегда… Как заведено.
На третий, о людях, не помышляющих отличиться на законодательном поприще:
«Оттого, что сие не есть дело всякого».
Любимейшая мысль Екатерины, если только можно назвать мыслью стремление не давать мыслить прочим. «Худо мне жить приходит…» — это Фонвизину. «…Чтобы впредь о том никому не рассуждать, чего кто не смыслит» — Новикову. А вот и еще один сочинитель, садящийся не в свои сани: «Господин Сумароков очень хороший поэт, но слишком скоро думает. Чтоб быть хорошим законодавцем, он связи довольно в мыслях не имеет».
Вероятно, ни над кем не смеется Екатерина в своих комедиях с таким талантом, подстегиваемым особливою злостью, как над прожектерами, берущимися учить ее царствовать:
«Во-первых, — размышляет в „Именинах г-жи Ворчалкиной“ смешной банкрут Некопейков, — надлежит с крайним секретом и поспешением построить две тысячи кораблей… разумеется, на казенный счет… Во-вторых, раздать оные корабли охочим людям и всякому дозволить грузить на них товар, какой кто хочет. Разумеется, товар забирать на кредит… Третье: ехать на тех кораблях на неизвестные острова… которых чрезвычайно на Океане много… и тамо променять весь товар на черные лисицы… которых бессчетное тамо множество. Четвертое: привезши объявленные лисицы сюда, отпустить их за море на чистые и серебряные и золотые слитки. От сего преполезного торгу можно — я верно доказываю — можно получить от пятидесяти до семидесяти миллионов чистого барыша, за всеми расходами.
— Изрядно, — поддакивают фантазеру… — Положил бы и я что-нибудь в компанию, да жаль того, что теперь денег нет.
— На что деньги? — удивляется тот. — Ведь я вам сказал, что все это на казенный счет и кредит; барыш только в компанию. Казна и тем довольна быть должна, что денег прибудет в государстве».
Вот что раздражает: эти ничтожества без нее знают, чем должна быть довольна казна, они смеют решать за казну, за правительство, за вершины, словно они в самом деле за что-то ответственны; словно это не она, Екатерина, Минерва, за них, неблагодарных, несет нечеловеческую ношу. И законодательница, преобразовательница, литератор начинает одергивать тех, кто суется с законопроектами (Сумароков и был-то отщелкан за то, что всерьез принял Екатеринин «Наказ» и полез со своими поправками), кто предлагает нововведения, кто из словесности прыгает в политику.
Трудно сдержать окрик. И Екатерина резко отказывается от своей улыбательной уклончивости.
«Отчего в прежние времена шуты, шпыни и балагуры чинов не имели, а ныне имеют, и весьма большие?» — не унимается литературный Некопейков, политический банкрут Фонвизин. И этот вопрос рассердил царицу более всего.
Почему? Обиделась ли она за «шпыню», как именовали при дворе Льва Нарышкина, умевшего рассмешить ее, как никто? Может быть; правда, Екатерина сама не прочь была над ним подшутить — и подшутила в «Былях и небылицах»; однако не любила, когда посягали и на эти ее права.
Вероятнее, впрочем, другое. «В прежние времена» — вон куда метнул на сей раз! Что говорить, скверно и то, когда тычут в глаза иные страны, и недаром Екатерина настойчиво образумливала критикана: «у нас, как и везде… для того, что везде, во всякой земле и во всякое время…». Однако тут, по крайней мере, можно отговориться разностью обычаев, что императрица сделать и не преминула: «…всякий народ имеет свой смысл», — заметила она по иному поводу. Но — прежние времена собственного отечества? Кому ж это из бывших вздумали противопоставлять ее правление? Муженьку, у коего, к слову будь сказано, предполагаемый автор вопросов Шувалов находился в фаворе? Тетке мужа, у коей он был в фаворе и того большем? Или, что куда обиднее и куда вероятнее, Великому Петру, ревностью к которому она мучится и преемственностью которому гордится, — и не зря же Сумароков, который в своем деле понимает лучше, чем в законодавстве, сочинил для Фальконетова кумира горделиво-скромную надпись: «Petro Primo Catharina Secunda» — «Петру Перьвому Екатерина Вторая».