В палате Пепитка Каррерас поставила на тумбочку выпрошенную у одной больной православную иконку — ей было не до конфессионных тонкостей, она их и не знала, Богоматерь есть Богоматерь! — зажгла свечку, встала на колени, сложила ладони перед грудью. Тихо выпелась больными легкими заученная в детстве молитва:
— Avе Mаriа, рurissimа, grаtiа рlеnа!..[25]
Именно в этот момент двери здания отворились, и на крыльцо вышел человек. Подошел к привязанной к перилам лошади, стал распутывать уздечку. Мария всхлипнула, человек оглянулся, вгляделся в нее:
— Эй, девка, ты чего это?..
Это был председатель потеряевского колхоза имени Маленкова Мокей Петрович Кривощеков, наведавшийся в Емелинск по грозной повестке: сам Уполномоченный Наркомата заготовок требовал отчета о недопоставке дуб-корья. В его конторе сурово громыхали, метали молнии, грозили судом, — но Кривощекову было не привыкать, ему грозили судом чуть не каждую неделю — а деваться было некуда: в деревне свои детишки, старики, да сколь других жителей: на кого их оставишь?
— Ну, дак чего?.. Омморозилась, Господи!
Он принялся тереть жесткой голицею ее скулу.
— Ай, девка! Ай, девка! Некогда ведь мне с тобой… Неможется тебе, што ли? Куды везти-то тебя, говори!
— Не надо везти… Хочу умирать…
— Не болтай, балда! Ну-ко, пошли давай.
Кривощеков потащил ее с собою на крыльцо; в теплом вестибюле свернул цыгарку.
— Сама-то куришь? Сыпануть тебе?
Мария замотала головой.
— Беда с тобой. Забеременела, што ли? Нет? Што ж тогда помирать-то? Жить надо.
— Нет. Не надо.
— Ишь, какая! Кто хоть по нации-то будешь: еврейка, армянка?
— Я из Португалии.
Мокей Петрович хмыкнул: надо же, какие еще бывают, оказывается, места! — поглядел на ремесленный бушлатишко, черную шапку со скрещенными молоточками… Наклонился к ней:
— Больно тебе худо здесь живется?
— Да. Нельзя жить. Только умирать.
— Пфу ты, заладила свое! Со мной поедешь? Я в деревне живу. Да я не злодей, не бойся, тела твоего мне не надо, я уж сына успел на войне потерять, а старшая — та ровесница, поди-ко, тебе будет. И еще ребята есть… В семье-то поживешь — дак и отойдешь, глядишь… Паспорт-от при тебе?
— Нет документов.
— Ну и ладно, там разберемся. Решай давай, рассусоливать некогда.
Она поглядела в усталое, доброе лицо пожилого человека, и подумала, что хуже, чем сейчас, все равно уже не будет, — а он, даст Бог, отвезет ее к людям, среди которых отогреется душа. Иначе не выжить все равно: среди жестокого мира, жестокого народа, безжалостных морозов и ветров… Если надо работать — она будет, будет, она же любит работать: лишь бы не орали, не попрекали, не старались унизить, не водили строем в столовую и баню!
— Я буду ехать.
— Как тебя звать-то? Мария? Маша, значит. В случае чего — искать ведь будут?
— Нет. Я напишу письмо.
— Вот и ладно. Значит, так договоримся: приходи сюда завтра утром к семи часам. С утрева и двинем. Но всеж-ки подумай, как бы после не сожалеть. В деревне жись хоть повольнее будет, а все равно тяжелая. И не убежишь: власть крепко держит. Так што гляди…
На улице он сел в старые пошевни, укрылся пологом, и, звонко чмокнув, покатил по улице, освещенной слабыми лампочками. И, покуда добирался до Дома колхозника, все думал об этой девчушке. Вона што! Порто… баля, што ли? Чудно!