До Зугдиди добрались нормально: когда на железных дорогах ввели трибуналы, поезда стали ходить с точностью до минут. Там вообще можно было уже вздохнуть спокойно: почти на месте! На площади они увидали трофейный «Опель», ждущий пассажиров. Водитель, отставной старшина, видно, из интендантских — кто же еще, кроме их да старших офицеров, мог вывезти из Германии такой предмет роскоши? — заломил громадную цену, супруги мялись-мялись… А куда деваться — ребята устали, Аннушка с пузом, ее тоже надо пожалеть, да еще и подарки, будь они неладны. В купе — это одно, там все можно приспособить, и все места будут твои. На попутный грузовик, чтобы уж до конца, не стоит и надеяться, значит — пересадки, ночевки, трясучие арбы… Подняться до Джвари, в-общем, не так уж трудно, — но дальше?! Неизвестно еще, сэкономишь на такой дороге или переплатишь. Натаскаешься с ребятами, со своей рухлядью, подарками этими: пестерями со сладкой стряпней, корчажкой липового меда, патефоном — его вместе с двумя отрезами послал Петико из Дрездена старый бобыль-белорус, капитан Игнат Самотевич, корешок его еще с московских боев, когда сержантили взводными в соседних ротах. Одним приказом стали младшими лейтенантами, и еще полгода держались вместе — срок для пехоты невероятный! — пока не раскидало в разные стороны; встретились в конце сорок четвертого, в запасном полку, — запили по-черному, и пили, покуда Игната снова не спровадили в эшелон. Как уж он там уцелел в сплошной мясорубке последних месяцев, дочикилял до этого Дрездена — можно только гадать, — важно, что не забыл друга, не потерял домашний адрес его. Патефон — все-таки безделка, предмет досуга, а вот отрезы… Да какой материал! Можно было бы построить и костюм Петру, и доброе платье Анико, и штаны дедке Якову Егорычу, и одежку всем ребятишкам, включая Катеринку… Однако же — смогли наступить себе на горло, сберегли для поездки, хоть и жалко было безмерно. Когда еще выпадет купить хорошей мануфактуры по карточке в местном раймаге! А все износилось, у самого из верхней одежи — только и есть, что старая шинель, китель, гимнастерка…
Зато с подарками! А это важно, и гордость при себе: мы, мо, тоже люди непростые, знаем гостевой закон… Особенно Теплоухов тревожился: шут их знает, этих кавказцев, чем живут они — и в этом, и в прочих смыслах… В армии ему доводилось встречаться с разными нациями, среди грузин там тоже было полно всякого люда: шустрые и степенные, порядочные и приблатненные, смелые и трусы, хитрые и простодушные, умные и дурни, каких еще поискать на белом свете… Другое дело, что все они старались держаться друг за дружку, помогали землякам, заступались, не давали в обиду, — ну, так было у всех, кроме русских, пожалуй: те уж гляделись истинными интернационалистами, такому до лампочки, что за человек рядом: свой русак, хохол, армянин, — к чужим-то, пожалуй, относились даже и лучше.
Короче, загрузили «Опелек» так, что он чуть не сел на рессоры. Бывший старшина насупился, но обратного хода договору не дал: слово есть слово.
Машина жужжала, поднимаясь выше и выше. Разошлись на небе облака, и обозначились сахарные головы хрустально отливающих вершин, вечных стражей Сванетии — Ушбы, Тетнульда, Лайле… Анико высунулась из дверного окошка, протянула к ним руки. «Глядите, глядите! — закричала она. — Это наши места! Гляди, Петико!» Муж зевал: все-таки воздух был для его организма порядком разрежен.
Темнело, когда въехали в село. Машина остановилась; Анико, горбясь, поднялась на высокое крыльцо и постучала в дверь.
— Кто там? — послышалось немного спустя. — Это ты приехал на машине? Не знаю ничью такую машину.
— Это я, отец. Ваша дочка Анико. Ме пуди.
— Кто?!! — засов застучал, отодвигаясь. — Что ты… ты говоришь?..
Вышел высокий горец с седой бородой, вгляделся в женщину.
— Это ты… это ты… — обхватил, прижал к себе. — Где же ты была, моя бедная девочка?!.. Эй, Майко! Дети, дети-и! — заревел он. — О-о, бедная девочка!.. Мы думали, что ты умерла, и давно поминаем тебя!
В доме зажужжали, загомонили; скрипели двери, вспыхнул огонь керосиновой лампы. Старый сван, почувствовав выпирающий живот дочери, опомнился вдруг, вгляделся в стоящего возле машины с сыном-ползунком и двухлетней дочкой мужчину:
— Э… твои дети? Муж? Откуда вы? Из Тбилиси? Он не абхаз? Эй, гамарджоба, батоно!
Тут вывалилась толпа: все орали, топали; гортанный хохот улетал вверх, к Эшбе. Петро отдал сына на руки шоферу, и принялся выгружать поклажу.
Наконец старый Ахурцхилашвили спустился к нему, протянул руку:
— Э, гамарджоба! Я Ираклий.
— Э… здравствуйте, папа. Теплоухов. Петя. Петр Яковлич.
— Ха! Русский! — воскликнул сван. — Уймэ, дочка! Где ты его нашла?..
Но Анико уже втащили в дом, та же многочисленная родня разобрала детишек, — грузин и зять его оказались один на один. Ираклий наклонился к патефону, ткнул пальцем жесткий красный корпус:
— Э… это что, батоно?
Петро засучил брюки, встал на колени, и, открыв инструмент, начал степенно налаживать его. Завертелась пластинка, из-под тонко наточенной иглы ударил колокол, и бас запел: