На следующее утро, варя себе кофе, он увидел опоссума из кухонного окна. Зверек стоял на задних лапах у сарая и ел снег из сугроба, засовывая комки в пасть передними лапами. Экслер поспешно надел пальто, сунул ноги в ботинки, схватил свою палку, вышел через заднее крыльцо и по расчищенной дорожке направился к сараю. Остановившись футах в двадцати от опоссума, он крикнул ему: «Не желаешь ли сыграть Джеймса Тайрона? В Гатри! А?» Опоссум продолжал есть снег. «Ты был бы потрясающим Тайроном!»
В тот день маленькая четвероногая карикатура на Экслера прекратила свое существование. Он больше ни разу не видел опоссума. То ли зверек ушел, то ли погиб. А снежная пещерка с шестью палочками сохранилась до следующей оттепели.
Потом к нему заглянула Пиджин. Позвонила из маленького домика, который снимала в нескольких милях от колледжа, где преподавала с недавнего времени. Прошло двадцать лет или больше с той поры, как он видел ее в последний раз — жизнерадостной студенткой последнего курса, путешествующей с родителями в каникулы. Они оказались поблизости и заехали на пару часов повидаться. Раз в несколько лет они встречались вот так, мимоходом. Эйса руководил театром в Лансинге, штат Мичиган, в городке, где родился и вырос, а Кэрол играла в репертуарной труппе и вела театральную студию в университете штата. А в позапрошлый их приезд Пиджин было десять — застенчивая девчушка со славным личиком и милой улыбкой. Она лазала по его деревьям, быстрыми гребками мерила его бассейн, худенькая, мускулистая девчонка-сорванец, беспомощно смеющаяся всем шуткам своего отца. А до этого… до этого он видел ее в родильном отделении больницы Сент-Винсент в Нью-Йорке.
Теперь перед ним стояла стройная полногрудая женщина сорока лет, хотя что-то детское, озорное все еще угадывалось в ее улыбке — верхняя губа забавно приподнималась, обнажая выдающиеся вперед резцы, — и походке вразвалочку. Одета она была для загорода, в изрядно поношенные ботинки и красную куртку на молнии, а волосы, которые он ошибочно считал светлыми, как у ее матери, оказались темно-каштановыми и очень коротко подстриженными, сзади так коротко, что, казалось, там поработала машинка. Она производила впечатление защищенного и вполне счастливого человека и, хотя выглядела по-мальчишески грубовато, говорила приятным, с богатыми модуляциями голосом, словно подражая матери-актрисе.
Потом-то он понял, что она уже очень давно не получает от жизни того, что ей хотелось бы, иначе как в гротескном варианте. А последние два года своего шестилетнего романа в Боузмене, штат Монтана, Пиджин страдала от одиночества. «Первые четыре года, — рассказала она ему в ту ночь, когда они стали любовниками, — мы с Присциллой так уютно дружили. Ездили на природу, ходили в походы почти каждый уик-энд, даже когда шел снег. Летом отправлялись в такие места, как Аляска, путешествовали пешком, жили в палатке. Это было так здорово. Ездили в Новую Зеландию, в Малайзию. В этих безоглядных странствиях по свету было что-то детское, и мне это нравилось. Мы словно все время сбегали от кого-то. А потом, на пятом году, она начала медленно уплывать от меня в компьютер, и мне стало не с кем поговорить, кроме кошек. До тех пор мы всё делали вместе. Устраивались в постели и читали каждая свое, иногда вслух зачитывая отрывки друг другу. Сплошной восторг и полная гармония. Присцилла никогда не сказала бы кому-нибудь: „Мне нравится эта книга“, только: „Нам нравится эта книга“. И так обо всем: „Нам было интересно там“, „Мы туда собираемся летом“. В хорошие времена наша с ней жизнь была полной и восхитительной. У нас всегда было это „мы“. А потом не стало больше „мы“, „мы“ кончилось. Мы — это теперь была она и ее „макинтош“, она и ее зреющая, нарывающая тайна, разъедающая все остальное и грозящая искалечить и обезобразить любимое мною тело».