Читаем Упрагор, или Сказание о Калашникове полностью

Как он завидовал этому миру, как он хотел ему принадлежать! Чтобы понимать все без слов и выражать то, что думаешь, не только словами. Чтобы чувствовать каждого человека так, как чувствуешь самого себя.

Этот мир не знал ненависти, и на ненависть ему нечем было ответить. И он, с присущей ему деликатностью, уступил место другому миру. Он уступил место миру романтиков, которые пытались быть реалистами, и реалистов, которые выдавали себя за романтиков. А между романтикой и реальностью была бездна.

Таким был мир его детства. Странный, удивительный мир.

Может быть, это было детство старого Михайлюка? Откуда оно взялось у Калашникова, который появился в этом мире совсем недавно? С годами они все неразличимей, эти недавно и давно.

Наверно, это все же было детство Калашникова. И было оно не в самые лучшие времена. Прицельный огонь по высоким целям не оставил вокруг ничего высокого, и все меньше к вдове художника приходило друзей, а потом их и вовсе не стало…

Но по-прежнему не смыкала глаз государственная служба, которую англичане называют интеллидженс сервиз. В переводе на язык тех времен – сервис для интеллигенции.

<p>20</p>

Сколько Калашников написал докладов, но никогда ему не приходилось их читать. Все, им написанное читали другие. Поэтому он так волновался, поднимаясь на трибуну, раскрывая перед собой доклад и опуская глаза на страницу, где у него в начале стояли такие простые и понятные всем слова: «Уважаемые товарищи!»

Он нашел эти слова и обомлел: из буквы «ж» в первом слове вдруг проклюнулся то ли буковый, то ли дубовый листочек и зазеленел. И, словно по его команде, на странице пошла в рост трава, заветви-лись кусты и даже ветерок прошелестел, хотя окна в зале были закрыты.

Вся страница зацвела, зазеленела, и ни одного слова на ней нельзя было прочесть. Словно бумага вырвалась из кабалы слов и возвращалась в свое первоначальное древесное состояние.

Калашников поспешно перевернул страницу но на второй уже такое делалось! Кусты и деревья с дружным шелестом взбирались по крутому склону, и он еле сдержался, чтобы им не откликнуться, не зашелестеть, потому что не этого ждала от него аудитория.

Он закрыл доклад и поднял глаза на зал. Тот уже начинал томиться в ожидании. Калашников почувствовал, что его вершина, к которой он так долго шел, готова для него обернуться провалом, и стал говорить совсем не то, что было написано у него в докладе, а что-то совсем другое, что ему не раз приходило на ум, но вряд ли имело отношение к теме его доклада.

Он сказал, что горы похожи на дома и тоже скрывают в себе определенные богатства. Но кому придет в голову добывать из домов богатства, причем не каким-нибудь скрытым, воровским, а самым откровенным, открытым способом? Крыши на переплавку, стены на перестройку, все остальное – в комиссионку, и дело сделано. Если б деревья тянули из земли не только питательные соки, а почву, камень, металл, долго ли простояли б эти деревья? А как же тот солдат, которому Горуня как вечный памятник, разве ему докажешь, что ничего нет вечного на земле? Может, он бы там не полег, если б знал, что не будет ничего вечного, может, постарался бы свою недолгую жизнь сохранить.

Он полег, он ушел в нереальность из этой страшной реальности… Это часто случается: реальность становится настолько страшной, что уходит в нереальность, испугавшись самой себя. Ударишься и летишь в обратную сторону, в сторону невероятностей и чудес, в надежде найти там спасение. И может быть, оно именно там, спасение, потому что там ничего нет и удариться там не обо что… только лететь и лететь… Лететь и лететь… И уже не знаешь, где твоя настоящая жизнь: впереди или сзади, в реальности или в нереальности? И где подлинная твоя биография – там или здесь?

В нереальности наращиваешь биографию, в реальности ее расходуешь, так что же считать настоящей жизнью? И что лучше, что более по-человечески: наращивать или расходовать жизнь?

Солдат израсходовал свою жизнь на горе Горуне, а Калашников, разбуженный его криком, пошел наращивать свою жизнь. Кто из них был прав, и можно ли вообще сравнивать эти две такие разные жизни? А может быть, жизнь Калашникова – это жизнь того же солдата, только развернутая в противоположную сторону, как гора в сторону провала?

Жанна Романовна улыбалась Калашникову. Она начала улыбаться еще тогда, когда он пригласил ее на доклад, и с тех пор улыбалась, хотя прошло уже много времени. Это была четкая и ясная улыбка она не блуждала по ее лицу, а была прибита к нему, как плакат, на котором большими буквами было написано: «Это мой, МОЙ Калашников!»

Улыбался Федусь. Нас не запугаешь провалами, у нас каждый провал – скрытая вершина, хотя, конечно, и каждая вершина – скрытый провал. Надо будет этот доклад прокрутить по рабочим и студенческим общежитиям, пусть молодежь впитывает наш исторический оптимизм, который так легко обернуть историческим пессимизмом. Потому что пессимизм нам тоже нужен. Не меньше, чем оптимизм. Но и не больше. В этом секрет нашего оптимизма.

Перейти на страницу:

Похожие книги