Читаем Упрагор, или Сказание о Калашникове полностью

Там, в стране Хмер, звуки жили в такой свободе и согласии, что сливались в одну мелодию. Ведь музыка – это и есть согласие и свобода.

Когда краски сливаются в свободном согласии, возникают удивительные картины, когда запахи – удивительный аромат.

Вот такой она была, страна Хмер, страна свободного согласия…

Значит, она не погибла, не растворилась во времени. Значит, она существует. Всегда. Не в прошлом, не в настоящем, не в будущем, а всегда. И то, что мы слышим в глубине себя и в глубине того, что нас окружает, – то, что мы слышим, когда вслушаемся, видим, когда всмотримся, – это она, земля Хмер… Все-таки ее не смогли убить, хотя, казалось, только это и делали.

<p>17</p>

В нашем горизонтальном мире человек склонен выбирать вертикальное положение, устремляться вверх, чтоб занять более высокую позицию. Внизу он был ничем, вверху станет всем, а кому не хочется свое собственное ничто на общественное все выменять? Даже те, которые что-то собой представляют, не прочь превратиться в ничто, чтоб потом из этого ничто стать тем, что обещано в лозунге. А в лозунге-то сказано: человек станет всем не благодаря тому, что был ничем, а вопреки этому. Они же этого не понимают и все качают, качают права, представляют справки о своем низком происхождении.

Тут аукнется, там откликнется, как будто весь род человеческий от эха произошел. Вот она, наша эхономика. На продуктовой базе растаяло две тонны колбасы, на промтоварной – полсотни дубленок. А уж вечные снега тают, даром что вечные. Чтобы покрыть недостачу, пришлось урезать несколько кавказских вершин. Кавказские товарищи на это пошли, но не без опаски: а вдруг нагрянет ревизия? Но ревизия если и грянет, то лишь затем, чтобы с ней по-хорошему договорились: я тебе, ты мне, это же наша эхономика!

Когда все принадлежит тем, кому ничего не принадлежит, появляется соблазн отдать это все за ничто, но лично принадлежащее. Люмпен (буквально: оборванец) на работе думает не о работе, а о том, чтобы что-то лично для себя отхватить, и ему, люмпен-оборванцу, на все наплевать, если он в этом не заинтересован лично. Люмпен-оборванец-директор договаривается с люмпен-оборванцем-бухгалтером, и вдвоем они договариваются с люмпен-оборванцем-прокурором. Люмпен-оборванец-учитель знать ничего не знает, люмпен-оборванцы-ученики знать ничего не хотят, ну, а люмпен-оборванец-ученый двинет науку так, что передавит половину населения, лишь бы получить свои ученые люмпен-блага.

Возьмите, к примеру, науку химию. Двигают ее, двигают – и все на биологию. Чем больше химии, тем меньше на земле биологии. Не выживает рядом с химией биология – ни на земле, ни в воде.

И вот результат: наука, которая прежде была вершиной, у всех на глазах становится пропастью. Это уже вам не Горуня, которую можно и так, и так развернуть, ничего в природе от этого не изменится. Наука не может развиваться в одном направлении, без учета других направлений.

Вот какую меру ширины изобрел Борис Иванович. Наука до него распространялась только в длину, не оглядываясь, что оставляет за собой и какие вокруг нее последствия. А нужно вширь смотреть. Не столько вдаль, сколько вширь. Чтобы в целом жизнь учитывать и только у нее спрашивать совета.

Люмпен-ученые с этим не согласны. Они считают: сначала защитимся в длину, а потом и о ширине подумаем. Кандидатские в длину – докторские в ширину. Или докторские в длину, а в ширину уже будем выходить в академики. Это как Зиночка, которая все тащит домой из буфета, только здесь не авоськи, а дипломы, научные звания. Чем больше на себя нагрузим, тем крепче будем стоять на земле, а иначе мы просто улетим, как пушинка в состоянии невесомости.

<p>18</p>

И вдруг он услышал: «Привет, Калашников! Я к тебе забегал, но тебя не было дома…»

Это был ветер. Как они гоняли вдвоем по горам! Ветер говорил: чтобы сохранить свежесть, нужно побольше двигаться.

Сейчас он двигался с трудом и при этом задыхался. Раньше с ним такого не было.

«Померла наша Степанова, – сообщил ветер. – Съела чего-то, а его… сам понимаешь… Есть его не надо было. Ни в коем случае нельзя было есть…»

Калашников не сразу сообразил, что он говорит о вороне Степановой. Никакая она не Степанова, просто в лесу кто-то кого-то позвал, к ней и прилепилось.

А теперь отлепилось. Потому что ворона Степанова померла. Как же так? Ведь она у них долгожительница. Если долгожители начнут помирать, куда ж тогда нам, недолгим, деваться?

«Я тоже какой-то несвежий стал, не пойму, что это у нас происходит? Может, ты понимаешь? – ветер подождал ответа. – Ну, ладно, ты иди. Тебе в квартиру надо, ночевать, наши дела мелкие для такого, как ты, человека».

<p>19</p>

Продолжая наращивать биографию, Калашников наконец добрался до своего детства.

Совершенно плоское место, город, как шахматная доска, разделенный улицами на ровные клеточки. Как будто великаны-невидимки играют в шахматы на морском берегу.

Перейти на страницу:

Похожие книги