Показавшийся в дверях начальник вокзала объявил, что поезд опаздывает на четверть часа. Собравшиеся были серьезны и слегка взволнованы. Журдана опоздание поезда не на шутку раздосадовало. Чувствуя себя мишенью пусть и благожелательной иронии своих товарищей, он злился и страдал. Едва ли не вызывающим тоном он заговорил с ними о Леопольде и о необходимости сурово покарать его за громогласные поношения партии. Это предложение было встречено враждебным молчанием. Историей с Леопольдом все были сыты уже по горло, к тому же сам герой вызывал у сограждан симпатию. В отличие от Журдана, который всегда, в самых мелочных обстоятельствах повседневной жизни ощущал себя коммунистом, его товарищи были весьма далеки от этого почти физического осознания своей миссии и, определяя свое место в окружающем мире, ориентировались на свою работу, на родственников и друзей, на привычки и личные связи. Поэтому они сохранили способность воспринимать юмор, который в глазах всякого блемонца содержало в себе устроенное Леопольдом представление. В ответ на продолжающиеся нападки учителя один из них сказал: «Послушай, это уже начинает надоедать. Его только вчера выпустили из тюрьмы — так что же, сегодня снова сажать?» А другой добавил: «Отлупи его, и дело с концом». Представив себе схватку Журдана с Леопольдом, окружающие развеселились, раздался дружный хохот.
Журдан, стиснув челюсти, повернулся к насмешникам спиной. Уязвленный, он особенно негодовал на них за извращенную снисходительность, которую они выказывали по отношению к кабатчику. «Для французского трудящегося нет ничего опасней, — думал он, — ничего гибельней, чем это чувство юмора и тяга к живописному, которые ослабляют естественные реакции классового сознания. Именно этот недостаток серьезности играет на руку противнику. Буржуазия прекрасно понимает это и использует своих Фернанделей, шевалье, своих эдит пиаф, чтобы представить пролетариату социальную трагедию в каком угодно свете — комическом, поэтическом, трогательном, но только не в истинном. Смех, нежность, поэзия — вот настоящие враги народа. Нам надобен пролетариат, снедаемый единственно чу истцами ненависти, злобы и уныния». Пока товарищи за сю спиной вели глупую болтовню о каком-то ателье, о детях,
II фильме, виденном накануне, он обращал свое скверное на-е фосние против чересчур голубого неба, против ветерка, насыщенного ароматами полей, а в особенности против этой слишком хорошо одетой многочисленной толпы, которую он Котел бы видеть оборванной, продрогшей, шлепающей по июионному месиву под низко нависшими свинцовыми тучами I ;
ди нственным утешением взору были тянувшиеся слеваIII иокзала развалины. От двух гостиниц, кафе и типографии, Некогда окаймлявших площадь, сейчас остались лишь груды щебня да обломки стен, на которые взгромоздились неси i и i.ко десятков блемонцев.
lu развалинами типографии, посреди разбомбленной винокурни Монгла-отца, беседовали наедине Мари-Анн и Мишель, укрытые от нескромных взоров остатками стен бывшей конторы виноторговца. В черном костюме, в черной ni ни не, с крахмальным воротничком и жемчужно-серым i нлстуком Монгла-сын говорил добрых сорок пять минут, и Мари-Анн, слушая его, успела уже несколько отупеть.
Наши предки рыцари, всадники в железных доспехах, цели грудное, но честное и полное идеалов существование. I I они были. счастливы. Почему? Да потому что совесть у них была чиста. Сегодня люди думают только о деньгах, уровень морали день ото дня падает, и уже меньше счастливых, чем раньше. Ядумаю, пора забить тревогу и вернуться к простоте наших отцов. Что касается меня, то я намерен отныне вести постойную жизнь. Наше счастье, дорогая, будет создаваться одним лишь моим трудом. У меня есть сбережения, я куплю большой обувной магазин, и плодами наших усилий станет скромный, но прочный достаток. Он позволит нам воспитании. наших детей и сделать из них впоследствии порядочных мужчин и хороших домохозяек. Я решил, что наша свадьба состоится в октябре.
— Но твой магазин, ты его купишь в Париже?
— Нет, в Бордо или Лионе. Еще я подумываю о Лилле.
— Но мне-то надо жить в Париже. Как раз в октябре начинаются мои театральные курсы.
— Послушай, дорогая, ну при чем тут театр? Мы же говорим серьезно.
— Но и я говорю очень серьезно.
Донесся далекий еще свисток локомотива, потом возбужденный гул толпы.
— Вот и поезд, — сказал Мишель, поднимаясь с груды щебня, на которой они сидели. — Кстати, пока я не забыл: ты ничего не говорила Максиму Делько или кому-нибудь еще о той комбинации, о которой я тебе рассказывал вчера?
— Нет еще.
— Все сорвалось. Утром я получил письмо. Теперь нужно ждать еще дней десять.
Мари-Анн тоже поднялась и, внимательно рассмотрев Монгла-сына, нашла, что он не так привлекателен, как обычно. Черное ему не шло. Он выглядел старше по меньшей мере лет на десять — этакий зрелый муж. Взгляд девушки смутил его, и он отвернулся к дверному проему, как бы обрамлявшему пейзаж из руин.