Частному лицу… Гражданину… А родственны ли эти понятия, можно ли ставить их рядом? Разве гражданин — частное лицо? А тот, кто чувствует себя частным лицом, — гражданин? Не пора ли вернуть утраченное гражданство этому великому, рожденному пафосом социальной борьбы и революции понятию? То леденящее, казенное, что в нем, увы, появилось, не имеет ничего общего с первоначальным, гордым, демократическим содержанием этого высокого имени «гражданин». Мне, возможно, возразят, что оно было высоким в античном мире, в революционной Франции, в кругу русских революционеров-демократов, а сейчас появилось более теплое и сердечное «товарищ». Я и сам люблю это обращение, но оно именно обращение и не обладает социальной емкостью «гражданина». «Товарищ» относится к «ты», а «гражданин» относится и к «я»… В сущности, удивительно, что, чувствуя величие гражданственности, мы начисто отрешаемся от него, когда говорим, думаем: гражданин. Разве первое не должно жить во втором? Любое слово многозначно, «гражданин» тоже. Но да не окажется потерянным самое коренное его значение: человек, ощущающий живое родство с общиной, с обществом, с государством, человек, испытывающий гражданские чувства. Было бы печально, если бы остальные, временные, формальные значения заслонили это — вековечное, неформальное. Письма Щеколдина государственным организациям и ответы на них — ответы, бесспорно, показывающие силу нашей демократии, — выявляют немеркнущую, нестареющую суть «гражданина».
А вот переписка с ведомством о состоянии алупкинского, ливадийского, симеизского парков, — улучшено их состояние, выделены дополнительные деньги. «Гражданину Щеколдину».
Ведомства — после самостоятельного исследования волнующих Щеколдина дел — полностью соглашаются с мерами, намеченными в его точных, обстоятельных письмах, и сообщают этим мерам силу авторитетных решений. Погружаясь в деловой архив Щеколдина, думаешь о том, что он — один! — выполняет работу, которой достало бы, пожалуй, для небольшой конторы с секретарем-машинисткой, курьером и кассиром, выдающим зарплату в положенные дни. Щеколдин делает ее потому, что в ней — смысл его жизни.
— Когда фашисты хотели львов великого итальянского мастера Бонани, это чудо из чудес из каррарского мрамора, забрать к себе в Германию, я чуть с ума не сошел от горя, я потерял голову, не отдавал, меня потащили в тюрьму, долго били, а я даже не чувствовал боли — думал о том, как больно будет им, если начнут их отламывать…
Львы и сегодня стоят в итальянском парке в Алупке, торжественно охраняют дворец. Однажды Щеколдин получил письмо — несколько фотографий, изображавших львов Бонани, оседланных захмелевшими экскурсантами. «Это же каррарский мрамор, — застонал он, — это же снег, чуть окрашенный солнцем…» И пошло из Ставрополя письмо. У львов поставили сторожа.
Заговорив о том, что сейчас волнует его особенно, — о воронцовской библиотеке, — Степан Григорьевич закрыл на миг ладонями лицо, и показалось, что руки его чудом до сих пор сохранили еле уловимый, упоительный, тончайший запах манускриптов, старой, как камни соборов, бумаги, вобравшей в себя навечно мысли, надежды тех, кто жил, искал истину до нас, и он наслаждается сейчас этим.
— А библиотеку вернут… — Улыбается. И дарит экслибрис (дарит за участие в судьбах его сокровища!) — книжный знак опоясывают слова: «Всегда неизменно верен».
Я люблю людей, подобных Щеколдину, которые высший вопрос жизни — вопрос о вечных, непреходящих ценностях — решают с непритязательной, не осознающей себя самое мудростью, буднично и просто, не претендуя ни на славу, ни даже на признание.
…А недавно я получил письмо от журналистки Эммы Сазоновой, она зовет меня в Керчь — спасать погибающие от сырости редчайшие античные фрески в склепе Деметры…
Лики пошлости
В старинных залах картинных галерей, особенно когда они пустынны, в покое и тишине, мы отдаемся созерцанию: стоим перед полотнами, забываем о себе и становимся как бы частью картины — деревом, облаком или улыбкой молодой женщины, жившей в далекие века. Мы выпадаем из сегодняшней жизни.
В наши дни созерцание стало роскошью и, как любая роскошь, кажется излишним. Нам созерцать некогда — мы действуем. Созерцание бескорыстно, оно ничего не хочет, а мы постоянно хотим чего-то. Созерцая, мы отдыхаем от желаний и суеты. А выходя на улицу, чувствуем, что нас будят — для деятельной жизни.
Один старый философ говорил, что, созерцая, мы
Мы возвращаемся из вечности, как возвращаются из дальнего путешествия, радуясь новизне старых вещей. Может быть, ценность созерцания в том и заключается, чтобы не утрачивать чувство новизны в повседневной деятельной жизни.