Цукерман прежде и не осознавал этого: боль в тот момент заполонила примерно четверть его существования, а он все еще воспринимал ее как пятно на пальто, которое просто нужно отчистить. Однако, сколько он его ни отчищал, ничего не менялось.
— Видно, перетрудил, — ответил он.
— Вступал с критиками в рукопашную? — спросила она.
— Да нет, скорее с самим собой. Каково тебе жить здесь одной?
— Много рисую, много занимаюсь садом, много мастурбирую. Наверное, приятно иметь деньги и покупать что захочешь. Из всего, что ты делал, что было самым экстравагантным?
Самым экстравагантным, самым глупым, самым жестоким, самым возбуждающим — об этом он рассказал ей, а она ему. Часы вопросов и ответов, но дальше этого пока что не пошло. «Наше глубокое соитие без секса», — так она это называла, когда они по ночам бесконечно беседовали по телефону.
— Может, мне и не повезло, но я не хочу быть одной из твоих девушек. Мне проще молотком орудовать, новые полы настилать.
— Как ты научилась полы настилать?
— Это просто.
Как-то за полночь она позвонила сказать, что только что при лунном свете собирала в саду овощи.
— Местные говорят, через несколько часов заморозки ударят. Я собираюсь в Лемнос, смотреть, как ты зализываешь раны.
— В Лемнос? А что такое Лемнос? Я не помню. — Туда греки отправили Филоктета[6] с его больной ногой.
На Лемносе она провела три дня. Она растирала ему шею анестезирующим хлорэтилом, сидела голая верхом на его скрюченной спине и массировала ему спину между лопатками, готовила им ужин, кок-о-вэн и кассуле — оба блюда были с сильным привкусом бекона, — с овощами, которые она собрала до морозов, рассказывала ему о Франции и своих тамошних приключениях с мужчинами и женщинами. Перед сном, выйдя из ванной, он застал ее у письменного стола — она читала его ежедневник.
— Читать тайком? — сказал он. — От такого открытого человека я этого не ожидал.
Она только рассмеялась и сказала:
— Ты не мог бы писать, если бы не занимался чем похуже. Кто это «Д»? А кто «Г»? И сколько нас всего?
— Почему ты спрашиваешь? Хочешь с кем-нибудь из них познакомиться?
— Нет, спасибо. Я, пожалуй, не хочу в это лезть.
К такому выводу я пришла, когда у себя на горе решила, что в такие игры играть не буду.
В последнее утро ее первого приезда ему захотелось что-нибудь ей подарить — не книгу, а что-то другое. Он всю жизнь одаривал женщин книгами (и сопутствующими им лекциями). Дженни он дал десять стодолларовых банкнот.
— Это еще зачем? — сказала она.
— Ты же говоришь, что тебе противно приезжать сюда деревня деревней. И тебя занимает экстравагантность. У Ван Гога был брат, у тебя есть я. Бери!
Она вернулась через три часа в алом кашемировом пальто, бордовых сапогах и с большим флаконом
— Я пошла в «Бергдорф», — сказала она несколько смущенно, но и горделиво. — Вот сдача. — И она протянула ему два четвертака, десятицентовик и три цента.
Она сняла с себя всю свою деревенскую одежду, надела только пальто и сапоги.
— Знаешь что? — сказала она, глядя в зеркало. —
— Ты действительно очень хорошенькая.
Она открыла бутылку и понюхала пробку. Провела ею по кончику языка. И снова вернулась к зеркалу. Пристально на себя посмотрела:
— Чувствую себя высокой.
Каковой она не была и быть не могла.
Вечером она позвонила из деревни рассказать, как отреагировала ее мать, когда она зашла к родителям в пальто, пахнущая
— Она сказала: «Что скажет бабушка, увидев тебя в таком пальто!»
Гарем так гарем, подумал Цукерман.
— Узнай бабушкин размер, я ей такое же подарю.
Две недели на растяжке в больнице начинались с того, что днем Дженни читала ему «Волшебную гору», а вечером в его квартире рисовала у себя в альбоме его стол, кресло, книжные полки, одежду — эти картинки она развесила по стенам его комнаты, когда приехала в следующий раз. Каждый день она зарисовывала какую-нибудь старинную американскую вышивку с вдохновляющим девизом посередине, их она тоже развесила по стенам — пусть они будут у него перед глазами.
— Это чтобы ты расширял свой кругозор, — сказала она.