Она составила таблицу, где отмечала прогресс в его лечении на основании его поведения. К концу седьмого дня таблица выглядела так:
На восьмой день, когда она со своим альбомом пришла в палату 611, Цукермана там не было; она обнаружила его дома, на коврике, полупьяного.
— Когда всё внутрь смотришь, разучаешься смотреть вовне, — сообщил он ей. — А всесторонность как же? Не выдержал изоляции. Сбежал.
— А! — весело ответила она. — Это разве побег? Я бы и часа не продержалась.
— Жизнь все мельчает и мельчает. Просыпаюсь и думаю о шее. Засыпаю и думаю о шее. Думаю лишь о том, к каким врачам бежать, когда шее ничего не помогает. Лег туда, чтобы стало получше, но понял, что так только хуже. Ганс Касторп справлялся с этим лучше, чем я, Дженнифер. В кровати никого, кроме меня. Только шея и мысли о шее. Ни Сеттембрини, ни Нафты[8], ни снега. Ни изысканного интеллектуального путешествия. Пытаюсь выбраться, но увязаю все глубже. Побежден. Пристыжен.
Он был так зол, хоть криком кричи.
— Нет, все дело во мне. — Она налила ему еще выпить. — Я плохо тебя развлекала. Ну почему я такая дубина? Ладно, забыли. Мы попробовали — не сработало.
Он сидел за столом на кухне, тер шею и допивал водку, а она готовила свою тушеную баранину с беконом. Он хотел, чтобы она была рядом. Дженни, уравновешенная моя, давай построим все на домовитости — ты живи со мной, будь моей милой дубиной. Он был почти готов позвать ее жить с ним.
— Лежа в койке, я сказал себе: «Будь что будет, но, когда я отсюда выберусь, я снова окунусь в работу. Болит — так пусть болит, и хрен с ним. Включи мозги и просто это преодолей».
— И?
— Слишком простая задачка для мозгов. Мозги до этого не снисходят. Вот нервничать, прикидывать, бороться, лечить, пытаться не замечать, пытаться вычислить, что же это такое: при моей обычной замкнутости это — как Новый год на Таймс-сквер. Когда тебе больно, думаешь только об одном: как сделать, чтобы было не больно. Думаешь и думаешь, и от навязчивой мысли не отвязаться. Зря я попросил тебя приехать. Надо было пройти это одному. Но даже тут я оказался слаб. А ты стала свидетелем.
— Свидетелем чего? Да ладно тебе, на мой взгляд, все было прекрасно. Ты даже не представляешь, как мне нравилось носиться туда-сюда в юбке. Я столько времени жила как привыкла — истово и порывисто. А для тебя я могу быть мягче, нежнее, спокойнее — ты дал мне возможность вести себя по-женски. Так что нам обоим не из-за чего огорчаться. Для нас, Натан, это пора жизни без раскаяния. Я тебе полезна, ты мне полезен, и давай не будем беспокоиться о последствиях. Пусть о них моя бабушка беспокоится.
Выбрать Дженни? Соблазнительно — если она согласится. Пышет энергией, здоровая, независимая, с цитатами из Ван Гога, с непоколебимой волей — все это способно угомонить паникующего инвалида. Но что будет, когда он поправится? Выбрать Дженни за то, чем она приближается к миссис Цукерман Первой, Второй и Третьей? Это лучший довод, чтобы ее не выбрать. Выбрать ее, как больной выбирает сиделку? Жена в качестве примочки? При таком раскладе вариант только один — не выбирать ее. Просто выжидать, и будь как будет.
Суровая депрессия, вызванная восьмью днями заключения на растяжке и решением выжидать — будь как будет — погнала его к психоаналитику. Но у них совсем не заладилось. Психоаналитик рассказывал о притягательности недуга, об отдаче, которую получаешь от болезни, говорил Цукерману о том, как болезнь подпитывает психику пациента. Цукерман допускал возможность выгоды в аналогичных загадочных случаях, но сам терпеть не мог болеть: никакая отдача не могла компенсировать физическую боль, лишающую его дееспособности. «Вторичный выигрыш», обещанный психоаналитиком, и близко не возмещал основных потерь. Быть может, предположил психоаналитик, тот Цукерман, которому отдача выгодна, это не та личность, какой он себя воспринимает, а неисправимое дитя, терзающийся грешник, мучающийся совестью пария, быть может, он — раскаивающийся сын своих покойных родителей, автор «Карновского».
У психоаналитика на то, чтобы высказать это вслух, ушло три недели. А на то, чтобы сообщить об истерическом конверсионном симптоме могло бы уйти еще несколько месяцев.
— Искупление через страдание? — сказал Цукерман. — Болью я сужу себя за свою книгу?
— Разве не так? — спросил психоаналитик.
— Нет, — ответил Цукерман, встал и вышел из кабинета: трех недель терапии хватило с лихвой.
Один из врачей прописал ему рацион из двенадцати таблеток аспирина в день, другой прописал бутазолидин, следующий — робаксин, следующий — перкодан, следующий — валиум, следующий — преднизон, следующий велел спустить все таблетки в унитаз, первым делом — ядовитый преднизон, и «учиться с этим жить». Неподдающаяся лечению боль неизвестного происхождения — одна из превратностей жизни, и как бы она ни омрачала каждое движение, такая боль считалась полностью совместимой с отличным состоянием здоровья. Цукерман был просто здоровым человеком, страдающим от боли.