Но я должна. Эллис права; доктор Ортега права. Я должна посмотреть этому в лицо. Я закрываю глаза и вижу округлившиеся в удивлении губы Алекс, ее волосы, цепляющиеся за мои кольца. Слишком поздно. Сожаления всегда приходят очень поздно.
– Знаешь, она… сильно жестикулировала. Когда разговаривала. Особенно когда сердилась. И мне кажется, она… потеряла равновесие. И она… оступилась. Она…
– Ты вообще ни в чем не виновата. Ты не поила ее силком; это был ее выбор. Ты не заставляла ее падать.
Я смеюсь, сдавленно, горько.
– Я не знаю, почему ты не можешь… почему ты не
– Что, потому что вы сначала поругались? Люди ругаются, Фелисити. Люди злятся. Очень печально, что она погибла в то время, как вы дрались, но она погибла
Боже. Хотела бы я быть хоть слегка менее сломленной, не такой унизительно слабой.
Моей матери было бы очень стыдно.
Именно эта мысль, как ничто другое, заставляет меня прерывисто вздохнуть и поднять голову. Тыльной стороной ладоней я стираю слезы со щек и встаю, отстраняясь от прикосновений Эллис и выдавливая дрожащую улыбку.
– Я в порядке, – говорю я ей. – Прости. Я не знаю, что… Я обычно не такая.
Слова звучат фальшиво; та часть меня, которая была в больнице, которая неделями лежала, свернувшись калачиком на тонкой постели, одуревшая от горя и медикаментов, знала правду.
Я всегда была такой.
И Эллис теперь это знает, потому что она видела, как я расклеилась в центре этого антикварного магазина. Она – боже мой – она знает, что я сочинила другую версию смерти Алекс. И что я в нее поверила, она знает тоже.
– Не знаю, зачем я сказала про ту гору, – поясняю я, стараясь не смотреть в лицо Эллис, и вместо этого упорно разглядываю перчатки на руках. Кожа на кончиках пальцев потерта, след чьих-то пальцев, отголосок чьей-то жизни.
Только это тоже неправда. Теперь, когда я здесь и думаю об этом, я вспоминаю. Это придумала доктор Ортега в качестве упражнения. Стараясь убедить меня, что смерть Алекс не была моим проступком.
Я написала о горах, снеге и осенних бурях, о веревке и ноже. Доктор Ортега читала это, склонившись над своим столом, пока я сидела на стуле напротив нее, смирно сложив руки на коленях, ожидая ее вердикта.
– Я прочитала в какой-то статье, как Алекс рассказывала, что у нее была стычка с профессиональной альпинисткой, – говорит Эллис, притягивая меня обратно. – Она рассвирепела и сломала сопернице нос. За это ее вышибли из олимпийской команды.
Точно. Все верно, она это сделала. Той летней ночью Алекс, вся в слезах, звонила мне, она так сильно плакала, что я с трудом понимала,
По характеру Алекс была как-то особенно порочна и энергична, вспыхивала ярко, как зажженный магний. Не имело значения, заслуживал ли этого ее мучитель, но Алекс срывалась и нападала, не выдержав наконец, что с ней обращаются презрительно из-за того, что она не может позволить себе лучшую экипировку или новейшие ботинки.
Алекс набросилась на ту девушку, тем самым разрушив свою карьеру.
– Да, – говорю я тихо. – Все продолжали обсуждать это, даже когда мы вернулись в школу. Алекс это ненавидела. Она… она ненавидела, как на нее смотрели. Может быть, именно поэтому.
Я хотела бы устроить ей лучший конец. Более счастливый. Чтобы он был не столь жестоким, в котором Алекс не была бы такой сердитой.
Я шмыгаю носом, опять вытираю щеки и, наконец, смотрю на Эллис.
– Прости. Я не хотела устраивать сцену. Я… в порядке.
– Ты уверена? – спрашивает Эллис, и я киваю. Она сжимает губы в тонкую полоску и отворачивается, делая вид, что интересуется древними пожелтевшими книгами, выстроившимися на полке позади нее.
Какая-то часть меня не хочет покидать этот магазин, выходить за эту дверь и возвращаться в кампус, туда, где умерла Алекс. Я не хочу уходить из реальности, которую написала для доктора Ортеги.
Конечно, у меня нет выбора. Я больше не хочу лгать себе.
Я вновь стараюсь вспомнить, как было на той горе, но в этот раз воспоминания смутные и далекие, похожие на коричневатые фотографии в рамках, стоящие на старинном пианино в этом магазине. Я больше не могу вспомнить вкус снега на языке. Я не помню фактуру веревки.