Аббат начал мне говорить, что не всегда «слова идут от щедрости сердца» и что часто даже в молитве слова предшествуют искреннему порыву души, что я должна примириться с тем, что у Робера выражение чувства не сопровождается немедленным реальным чувством, но я должна надеяться, что это чувство последует за его выражением позднее. Главное, по словам аббата, говорить не столько то, что думаешь (ибо помыслы зачастую бывают греховными), а то, что должен думать, ибо, естественно, начинаешь — почти вопреки самому себе — верить в то, что говоришь. Короче, он решительно встал на защиту Робера, отрицая за мной какое бы то ни было право усомниться в его искренности, и узрел в моих жалобах и в том, что он называет «моими требованиями», лишь проявление гордыни, достойной самого глубокого сожаления, которая возникла и развилась во мне в результате моего пренебрежения к исполнению религиозного долга. Власть, которую аббат сумел установить надо мной, настолько велика, что вскоре я перестала ясно представлять себе и понимать, на что я жалуюсь и в чем упрекаю Робера; я превратилась в непослушного, капризного ребенка. И когда, рыдая, я возразила, что там, где он хочет видеть бунт, на самом деле только огромная потребность служить, посвятить себя, но посвятить какому-то конкретному делу и что у Робера под обманчивой внешностью нет ничего, кроме ужасающей пустоты, он торжественно внезапно смягчившимся голосом сказал:
— Ну что же, в таком случае, дочь моя, ваш долг заключается в том, чтобы помочь ему скрыть эту пустоту… от взглядов всех, — и он добавил еще более торжественно: — в первую очередь от ваших детей. Важно, чтобы они и дальше продолжали уважать и почитать своего отца. А вы должны им помочь, пряча, прикрывая и сглаживая его недостатки. Да, в этом заключается ваш христианский супружеский долг, от исполнения которого вы не можете пытаться уклониться, не нарушив при этом божьих заповедей.
Склонившись перед ним, я закрыла лицо руками, пряча от него свои слезы, смятение и стыд, когда подняла голову, то увидела слезы в его глазах и почувствовала исходящую от сердца искреннюю и глубокую жалость, которая внезапно меня тронула больше, чем его слова. Я ничего не сказала, не нашла, что сказать. Но он искренне понял, что я подчиняюсь.
Еще немного — и я разорвала бы сегодня все, что написала в последние дни; но нет, хочу иметь возможность перечитать это хотя бы для того, чтобы устыдиться…
Итак, мне остается лишь посвятить себя человеку, к которому я больше не испытываю ни любви, ни уважения; человеку, который нисколько не будет мне благодарен за жертву, которую он не в состоянии не только оценить, но и заметить; человеку, в посредственности которого я убедилась слишком поздно; марионетке, женой которого я являюсь. Таков мой жребий, смысл, цель моей жизни; и нет у меня другой перспективы в этом мире. Тщетно аббат восхваляет величие самоотречения. «В глазах Бога», — говорит он. И в отчаянии я сразу же осознала, что перестала верить в Бога тогда же, когда перестала верить в Робера. Одна только мысль о том, что мне суждено вновь встретить его в ином мире в качестве печального вознаграждения за мою верность, наводит на меня такой ужас, что моя душа отказывается от вечной жизни. И если я больше не боюсь смерти, это означает, что я не верю в загробную жизнь. Да, я чувствую, что больше в нее не верю. Вчера я написала, что я «подчинилась», но это неверно. Я ощущаю в себе лишь отчаяние, протест, возмущение. «Гордыня», — говорит аббат… Ну что же, да, я думаю, что стою большего, чем Робер; и именно в тот момент, когда я буду особенно унижена перед Робером, я наиболее полно осознаю, чего я стою, и буду испытывать от этого наибольшую гордость. Разве предостерегающий меня от греха гордости аббат не понимает, что, напротив, он толкает меня к нему и что гордость — единственное средство, которое он может использовать, чтобы добиться от меня смирения?
Гордость, смирение… Я повторяю эти слова, не понимая их, как будто беседа с аббатом была призвана лишить их всякого смысла. И мысль, которую я тщетно от себя гоню, мысль, которая со вчерашнего дня мучает меня, дискредитирует в моем представлении как аббата, так и все то, в чем он меня пытается убедить, эта мысль заключается в том, что церковь и он заботятся только о внешних приличиях. Аббат охотнее довольствуется лицемерием, которое его устраивает, чем моей искренностью, которая его стесняет и доставляем ему неприятности. Робер сумел привлечь его на свою сторону так, как он умеет всех приручать (до чего ужасное слово!). Ему похвала, мне осуждение. Неважно, скрывается ли что-нибудь за словом или нет. Аббату достаточно слова. Слова достаточно всем, и только я тщетно отказываюсь этим довольствоваться. То, чего я пытаюсь этим добиться, не имеет никакого значения, никакого права на существование и является нереальным.
Полно! Поскольку, вероятно, надо довольствоваться видимостью, надену на себя личину смирения, не испытывая при этом в глубине души истинного смирения.