Она усмехнулась, стала глядеть на пароход, приближающийся к пристани. Его железный нос подымал из воды белые буруны. Потеки дождя рушились на палубу, полную пассажиров, сбившихся тесной толпой. Чад из трубы густо ложился на реку, покрывал пассажиров черным брезентом.
— А знала бы, — послышался ее раздраженный голос. — Не пожалела бы. Как он меня не пожалел. В пасху, в шалмане, все с меня проиграл. А потом и меня как собаку подзаборную на кон поставил и проиграл. Казимир такой есть — брюхатый, беззубый, вонючий. За печью я сидела, он полез ко мне. Страшная рожа — глаза маленькие, лапы мохнатые, как у паука. Убивец он, говорят, жуткий. Дотронулся рукой, так и закричала я даже, оттолкнула его. А Серега, ну Мама-Волки, взял полотенце, скрутил его и почал меня сечь. Сосет леденец, сечет куда ни попадя и приговаривает еще: «Будешь у меня строить княжну Мэри».
Вот с той поры не видела его. Слышала, что живет с какой-то папиросницей, а где — не знаю…
Прибавила решительно, откинув космы мокрых волос на сторону:
— Убила бы — дай волю. Убила бы, а потом бы плакала день и ночь, — закончила уже тихо и дрогнувшим голосом. — Все же любовь моя первая. Чай, шестнадцатилетней уехала из Сызрани…
И как-то жалобно посмотрела на Костю. Он отвернулся, неожиданно спросил:
— Он не ходит в желтой куртке? Видел одного парня. С девушкой он красивой шел. Похож на твоего Маму-Волки, а одет в куртку желтую…
Она засмеялась иронически. Пароход тем временем плюхнулся о борт пристани, заскрипело дерево, грохнулся трап. С гомоном повалили пассажиры.
А на том берегу уже светлело. Ветер подымал и раздувал тучи, обнажались что полевые цветы грани радуги. И точно ее раскаленный конец, спущенный в Волгу, шипела звучно вода, выплескиваясь из иллюминаторов.
— Они, эти воры, часто одеваются в новое. Это чтобы незаметнее быть, — заговорила снова. — Может и есть у него желтая куртка. Я так не видела. Да и мало ли в желтых куртках парней. У меня был знакомый из автороты — тоже в желтой куртке, а сейчас где-то на фронте. А девушка красивая? — с нескрываемой ревностью спросила она.
— Красивая, — ответил не сразу и тихо Костя. — Только потонула она. Нет ее на земле.
— Жалеешь, знать ее? — разглядывая его сочувственно, спросила она.
— Жалею, — признался. — Очень даже…
Она вздохнула, помолчала, а потом сказала:
— А Мама-Волки так никого не жалеет. Только себя любит. Он бы и мать не пожалел, не то что меня. Жуткая у него душа. Да и все-то они там — воры и громилы с камнями вместо сердца.
— Чего же около них толкаешься, ехала бы в Сызрань.
Она усмехнулась горестно и пошла к трапу. Взявшись за сходни, крикнула:
— А начальнику передай мой поклон…
Не договорила, сердито рыкнул на нее матрос у трапа. Она покачиваясь побежала на палубу. Звонко простукали каблуки ее стоптанных туфель. И тотчас же заревел гудок. Пароход отшатнулся от пристани, стал вываливать на густопенные валы. Она встала возле трубы, махнула ему рукой. Он ответил ей тем же, с каким-то нахлынувшим вдруг чувством теплоты и радости…
И больше никогда не встретил ее. Могла переехать в другой город и снова «торговать» пассажиров или же отправилась в Сызрань, могла заболеть тяжело и могла даже выйти замуж. Пути у нее, как и у каждого жившего, на земле, были всякие…
25
Приснилась однажды желтая куртка. Будто плыла в небе облаком. С матерью смотрели ей вслед с высокого обрыва возле мельницы Семенова.
— Что же ты, — укоризненно шептала мать, — поддень вилами, а то улетит.
Он разбежался, прыгнул — легкий, как пушинка — уцепился за куртку. А из нее глянул Сеземов. Наотмашь ударил по голове длинным, как шкворень, револьвером. Вскрикнул и проснулся. Сел на кровати, глядя в черноту августовской ночи, на глыбу каретника, на звезды, холодно мигающие над крыльцом дома Силантия. В тишине из соседней комнаты доносились негромкие слова, падали оттуда на половицы пола бледные тени-отражения горящих лампадок. Молилась Александра Ивановна — слова молитвы, видно, и разбудили. Кажется опять плакала эта женщина — оставшаяся одна в миру. Богу жаловалась, а может и просила его о чем. Невольно вспомнилась Косте своя бабка — полная, круглолицая, бабка Дуня — тоже истая богомолица. Так же вот средь ночи стояла на коленях перед образами. А в избу вдруг врывался свистящий ветер, гнал снежную крупу через порог. В клубах пара вырастал дед Петр — похожий на этих вот святых на иконах — такой же узколицый, длинный, с черным закопченным лицом. Втаскивал какие-то мешки в сени, покрикивал сердито, хлопая после каждого сброшенного мешка рукавицей по валеным сапогам. Это он из извоза возвратился, далекой и снежной дороги.