Любовь кажется здесь лишь приложением к чему-то иному, высшему и труднодостижимому, одной из многих возможностей достижения невидимой цели. Инженер-электрик Вермо влюбляется (если в данном случае можно употребить такой глагол) в ту, которая рядом, на месте секретаря гуртовой партячейки мог бы оказаться кто угодно: “Не умея жить без чувства и без мысли, ежеминутно волнуясь различными перспективами или томясь неопределенной страстью, Николай Вермо обратил внимание на Босталоеву и немедленно прыгнул на ее коня, оставив своего свободным”. Следующая фраза – сгусток платоновского стиля, квинтэссенция его миропонимания, не разделяющего физическое и метафизическое, лишающего время деления на прошлое и будущее: “Он обхватил сзади всю женщину и поцеловал ее в гущу волос, думая в тот же момент, что любовь – это изобретение, как и колесо, и человек, или некое первичное существо, долго обвыкался с любовью, пока не вошел в ее необходимость”. “Обхватить сзади всю женщину” может только платоновский герой (речь все же не о карлице), что напоминает о других описаниях (а) сексуального в прозе Платонова. В “Такыре” Атах-баба “ожесточился страстью”, но его молодая жена “уснула от утомления и равнодушия среди любви”. Эротизм в этих текстах, где, вслед за реальностью, техника фетишизируется, а тело подвергается уничижению, далек от привычного.
Самое сложное для человека утопического мышления – найти соратника, верящего, что “есть невозможное”. Вермо повезло, Босталоева прониклась его идеей прожечь землю вольтовой дугой и достичь таким образом подземных ювенильных вод. Кажется, очарование техникой можно принять за типично советское, тем более что Платонов, сам мелиоратор и специалист по электрификации, сын машиниста паровоза и внук часового мастера, был не просто фанатом, но знатоком технического прогресса. Зуд работы отличал его от коллег по писательскому цеху, и с этой точки зрения он, конечно же, чужой в компании литераторов-победителей 1930-х, с их привилегиями и орденоносной славой, рифмующейся с общей, натужно-восторженной риторикой радио и газет.
Эта чужеродность – не только в необходимости, после расторжения из-за скандала с повестью “Впрок” всех издательских договоров в 1931–1932 годах, поступить на службу старшим инженером-конструктором в трест “Росметровес”. Она видна и по письмам к Платонову Максима Горького. Отдавая должное таланту и языку писателя, классик последовательно отвергает важнейшие тексты, “Чевенгур” и “Мусорный ветер”. В случае с “Чевенгуром” причины, на взгляд Горького, понятны: проблемы с цензурой и отсутствие редактора, способного оценить произведение по достоинствам (А. К. Воронский, единственное исключение, был уже не у дел).
Реальность, в которой главный советский писатель с пониманием относится и к цензуре, и к тому, что талантливый текст не стоит печатать из-за его
Вместо Горького отвечала критика, встречавшая публикации платоновской прозы с ожесточением судьи, проснувшегося посередине процесса. Трудно найти обвинение, которое не предъявлялось бы автору – от протаскивания христианских мотивов и неверной концепции любви до извращения “идейного содержания социалистической действительности” (А. Чаковский в отзыве 1952 года на так и не вышедший в “Советском писателе” том Платонова). Обвиняли и в увлеченности идеями Василия Розанова. Платонов действительно зачитывался им в начале 1920-х, вряд ли кто больше повлиял на него, чем Розанов. Но собственное его понимание
В пространстве утопии, выстраиваемой посредством языка, любить означает думать, принадлежать будущему и потому жить сегодня. В героине “Такыра”, 14-летней Заррин-Тадж, “ум бился наравне с сердцем”. Заррин-Тадж беременна от курда-пастуха, “потому что ей надо было любить хотя бы одного человека”.