Читаем Уроки русской любви полностью

Но это финал, а в начале, буквально с первых строк, читателю брошена в лицо метафора – “Черная болезнь”, слишком смачная, слишком – до грубости – очевидная. Евгений намеревается продать серьги покойной жены после десятилетнего хранения в ломбарде, – и вдруг катастрофа, ювелиры находят в одном из брильянтов “черную болезнь”, ранее не замечаемую, камень порченый, – а уезжать зачем-то надо, Евгений зачем-то мечется, а ювелиры говорят, что болезни этой миллионы лет, еще и камня не было, а болезнь была, – пока наконец-то один печальный еврей, не берет его: порча тоже имеет сбыт. На всякую черную болезнь найдутся интересанты. Избежать ли и нам соблазна несложных ассоциаций – ну нет, Гарольдовы плащики отечественного пошива нахлынут горлом и убьют. Мы ржавые листья на ржавых дубах, не создан для блаженства, напрасны ваши совершенства, короче: русская хандра, – все клише, помноженные друг на друга, все лишние человеки подмигивают нам из этой сцены.

Значит, он – лист на ветру – не отвечает ей – воле, красоте, достатку. Американская мечта ластится, просит – возьми меня, разреши мне тебя любить, а пораженец отодвигает ее – сонно, непреклонно. Тогда зачем приехал? – За силой сопротивления жизни. – Нашел?

“Черная болезнь” написана в 1959 году. К этому времени Берберова так и не посетила Чикаго, только проезжала, – да и придумала себе город, проезжая; к этому времени она вошла в самую респектабельную полосу своей жизни – начала преподавать в Йеле. Ее американским университетам предшествовали кой-какие “американские университеты” – жизнь полувпроголодь, отели-клоповники, служба секретаршей у взбалмошной миллионерши-благотворительницы, подработка на радио, фиктивный брак с американским гражданином. До этого – то, от чего она уезжала: послевоенные парижские нерадости, резкое сужение печатного пространства, средовая травля (особенно усердствовал Алда-нов) – обвинения в прогитлеровских симпатиях (в коллаборационизме обвинить не могли – ни строчки не напечатала за оккупацию), потом, обвиненный в перепродаже конфискованных у евреев картин, начал пить супруг – художник Макеев (да так пить, что уже в 1955 году, крепким еще мужчиной, оказался в богадельне), и, наконец, “личное поражение” – роман с писательницей Миной Журно, которой она в 1947 году посвятила свою книгу о Блоке (“добыча через несколько лет превратилась в груз, нести который не было ни сил, ни желания”). В общем, к этому времени, когда Берберова вошла в последний, парадный зал своей жизни (и осела в нем прочно, цепко, всем на удивление прожив еще 35 лет) – она могла считать себя осуществившей “американскую мечту”: не получившая высшего образования, малоизвестная литераторша получила Йель, академические свободы, ясность существования.

И от нее следовало бы ждать другой, жизнеутверждающей, победительной беллетристики, согласно ее личному мифу “равнявшейся на пошлейшую современность” (Омри Ронен), – но не этой ветоши старинной рефлексии, не этого нафталинного героя, будто бы вытащенного из того же самого парижского ломбарда. Отрицание самой возможности счастья, преданность тени? – ау! какое, милые, у нас? – и голос тихо шелестит: несомненно девятнадцатый.

“Черная болезнь” – рассказ саморазоблачительный. Берберова, в отличие от Ахматовой, как будто более всего боялась быть уличенной в страдании, – как боятся, например, что из-под безупречной узкой юбки выползет предательское, жалкое исподнее. Судебное слово “самооговор” лезет в голову, когда наползают бытовые мифологемы, общие места: “прежде чем уйти от Ходасевича, сварила борщ на три дня”, “последовательно бросила всех троих: Ходасевича, Макеева, Мину – когда ослабели и стали в тягость” (и неважно, что ушла она от здорового еще Ходасевича, а за больным, умирающим, ухаживала, спивающемуся Макееву присылала доллары и, навещая Европу, навещала и его в доме престарелых в Мере, виделась и с Миной. Берберовой было свойственно участие в человеке – как форма участия в жизни). Ее недорогое, конъюнктурное ницшеанство в сочетании с недорогим прогрессизмом, ее знаменитые mot, более всего подходящие для девичьих альбомчиков (“Я всегда любила победителей больше побежденных…” – вторая часть цитаты —. теперь не люблю ни тех ни других” – обычно опускается, забывается, что ли?), ее экзальтированное свободолюбие, весь этот неофитский захлеб перед молодой, сытой мощью Америки и, как следствие, небрежение русскостью, доходившее порой до совершенно “несусветной смердяковщины” – например, отрицания трехстопного ямба как несовременного, отсталого размера – все это задвигается в угол “Черной болезнью” – невеликим рассказом о небольшой нелюбви. Все берберовские прагматизмы и эгоимзмы начинают выглядеть просто позерством. Той Берберовой, “…отрекшейся от всего, что было свято для Ходасевича, незабываемой и смертоносной «любительницы жизни», к которой обращены слова самого потрясающего любовного стихотворения XX века: «Кентаврова скорее кровь / В бальзам целебный превратится, / Чем наша кончится любовь»” (Омри Ронен), как будто и нет больше.



Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже