Приступая к тем пространством, где можно встретить Бога, надо быть готовым к тому, что наши права могут быть поруганы самым дерзким образом — вплоть до откровения абсурда. Пред лицом Бога «вся праведность наша — как запачканная одежда» (Ис. 64, 6)[29]
. В том числе — и праведность логическая, гносеологическая, методологическая… Она тоже обречена на то, чтобы оказаться в груде тряпок.Этот первичный опыт обескураженности, опыт обесцененности слов и формул очень важно сохранить и не растерять при всех своих дальнейших странствиях по богословским библиотекам. Стеллажи богословской библиотеки вызвали твое недоумение? Но вот еще один повод для этого же чувства: авторы этих книг тоже начинали с такого же недоумения. Но явно смогли его перерасти. Значит, их опыт не ограничился опытом растерянности и Молчания. Этот опыт — необходимая часть религиозного опыта, но, оказывается, не исчерпывающая. В истории богословия сохранялись как раз лишь те книги, что были написаны людьми, которые сами пережили этот опыт растерянности.
Но прежде чем говорить о дальнейшем, постоим еще не пороге Богословия, на том пороге, имя которому — Молчание.
Максимилиан Волошин мысль о неизбежности религиозного безмолвия вынес в самое начало своей поэмы о преп. Серафиме, эпиграф которой гласит: «Когда я говорю о Боге, слова мои как львы ослепшие, что ищут источника в пустыне». Философ Людвиг Витгенштейн, напротив, этим же признанием завершает свой «Логико-философский трактат»: «О чем невозможно говорить, о том следует молчать».
Почему невозможно говорить о Боге? Да ведь говорим-то мы понятиями. А «понятие есть вид ограничения» (св. Григорий Богослов[257]
). И кто же решится накладывать ограничения на Бога?! Поэтому, чтобы не питать иллюзию о том, будто Беспредельное можно сделать пленником наших понятий и о-предел-ений, нам напоминают: Божество «превосходит всякое слово и всякое знание и пребывает превыше любого ума и сущности, все сущее объемля, объединяя, сочетая и охватывая заранее, Само же будучи для всего совершенно необъемлимо, ни воспринимаемо ни чувством, ни воображением, ни суждением, ни именем, ни словом, ни касанием, ни познанием» (св. Дионисий Ареопагит. О Божественных именах. 1,5)[258]. «Он есть все во всем, и ничто ни в чем» (св. Дионисий Ареопагит. О Божественных именах. 7,3)[259].Впрочем, что это тут мы услышали? «Он есть»? Но ведь так можно сказать не только о Боге, но и о псе, и о камне, о сапоге… Да что же общего у Бога может быть с ними? Божество — то, что собою объемлет все и все превосходит. Но если Бог — «есть» и камень — тоже «есть», значит это «есть» объемлет собою и Бога и камень, и, значит, оно оказыватеся чем-то большим, чем Бог… И знаем ли мы в каком смысле Бог «бытийствует»? Точно ли Его бытийствование хоть чем-то сходно с нашим или с бытием камня? Можем ли мы, говоря «Бог есть» — это «есть» помыслить иначе, чем когда мы говорим то же самое о себе самих или наших сапогах?… Вот потому св. Дионисий находит, что даже слово «существует» слишком тяжеловесно — чтобы приложить его к Богу. «Его же Самого не было, не будет и не бывало, Он не возникал и не возникнет, и — более того — Его нет» (О Божественных именах 5,4)[30]
.Ах, как точно сказал английский кардинал Ньюман в XIX столетии: богословствовать — значит говорить и тут же брать свои слова обратно (saying and unsaying). И все же — говорить, помня о хрупкости всех своих слов…[31]
Помня, что мы знаем, что БогВсе религиозные практики мира признают, что на грани нашего земного бытия и Горнего «дальнейшее — молчанье». Для человека, живущего в мире книг, это очень важное открытие: оказывается, Бытие полнее человеческих слов. «Изумевает всяк глагол». С этого опыта молчания начинается и наша Всенощная. Отворив Царские врата, священник молча совершает каждение алтаря… Это понятно: чтобы вымолвить первое слово к Богу, надо прекратить бесконечное внутреннее говорение, обращенное ко всему остальному.
Изначальная религиозная правда осознана в словах Рильке:
Умеешь, Боже, Ты неслышным быть.
Кто именами стал Тебя дарить,
С Тобой соседствовать не сможет он.[260]