И с этими словами молодой король Португалии отослал от себя своего старого вассала.
Эйтель положил книгу на стол и опустился в кресло возле стола.
«Одиноким, — мысленно повторил он, — самым одиноким человеком во всей стране».
Он долго сидел так, и мысли его метались в разные стороны.
«Узник в Марибо, — подумалось ему, — сегодня вечером так же одинок, как и я. Пойду к нему».
И, приняв это решение, он почувствовал себя как человек, который долго плутал по лесу либо по степи и вдруг увидел перед собой дорогу. Человек покамест не знает, куда эта дорога приведет его, к освобождению или к погибели, но он вступает на нее, ибо это — дорога.
«Теперь, — сказал он себе, — теперь я могу спокойно лечь. Он один, один из всех людей поможет мне уснуть нынешней ночью. Весь этот долгий вечер я опасался — или надеялся, — что уже разослана весть о его побеге из тюрьмы, и ждал его у себя. Но теперь я больше не желаю ждать, я сам поеду утром в Марибо».
Ранним утром в среду старый кучер получил приказ запрячь лошадей. Немного спустя ему было велено взять закрытый возок. Старик удивился. Его молодой господин не имел привычки разъезжать в закрытом возке в хорошую погоду. Но еще немного спустя пришло другое распоряжение — заложить новую, легкую коляску, что из Гамбурга.
«Что это делается с Эйтелем? — подумал он. — В жизни не получал от него за одно утро три разных приказа».
Опершись ногой на колесный обод, Эйтель долго размышлял, не взять ли вожжи самому, но потом все-таки передал их старику.
— Погоняй, — сказал он, — пока не приедем в Марибо, а через город — помедленнее.
Про себя он подумал: «Я не боюсь показать людям свое лицо».
За ночь похолодало, и вся местность казалась неприветливой и бедней красками и светом, чем накануне. С озера задувал ветер, могло нанести дождь. По полям и над полями носились белые и серые чайки.
Стук колес резко изменился — от мягкого и глухого к громкому и пронзительному, когда коляска с проселочной дороги выехала на мощеную улицу города. Эйтель велел остановиться перед зданием суда. В треугольный фронтон над крыльцом были вделаны часы. Пока он дожидался внизу, когда его примет полицмейстер, часы пробили восемь раз.
Сам полицмейстер, престарелый советник юстиции Сандёэ, получив весть о прибытии гостя, поспешил ему навстречу. Это был маленький чопорный чиновник старой школы, он даже до сих пор ходил с коротенькой тугой косичкой. Он весь свой век просидел в этой должности, но на его памяти это был первый смертный приговор. Ум старика пришел в непривычное смятение, он как бы вырос в собственных глазах, но радости это ему не доставляло. Теперь он весьма оживился, узнав о возможности обсудить дело с молодым дворянином, которого знал всю жизнь.
Но когда Эйтель заявил о своем желании увидеть осужденного и поговорить с ним наедине, полицмейстер стал тих и задумчив и несколько раз накрыл нижней губой верхнюю.
— Сдается мне, что этот человек почти не сохранил человеческих свойств, — сказал он, — в своей жизни он провел больше дней в лесу и на болоте, нежели в приличествующих человеку жилищах. Я хорошо понимаю нашего доброго пастора Квиста, который, пожертвовав немало времени для спасения его души, заявил, что тот закрыт для божьего слова, равно как и для человеческих законов и установлений. Verda mortua facta[2].
Он рассказал далее, как его пленник, будучи схвачен вскоре после убийства, отбивался с ожесточением и силой дикого зверя и, прежде чем уступить, сбил с ног трех полицейских. Полицмейстер приказал заковать его в кандалы, но даже и в таком виде не считает общение с ним вполне безопасным.
— Его мать была моя кормилица, — сказал Эйтель. — Она приходила ко мне вчера вечером. И если еще можно хоть что-нибудь для него сделать, я бы желал, чтобы это было сделано.
— Для него? — удивился старый служака. — Этот человек едва ли сознает безнадежность своего положения настолько, чтобы сокрушаться о нем. Я даже не могу вообразить, какое он мог бы высказать последнее желание. Правда, сегодня утром он попросил меня не стричь ему волосы до последней минуты, а также попросил, чтоб его побрили. Из жалости к смертнику я послал за цирюльником. Но можно ли утверждать, что это означает раскаяние?
— И все же я хотел бы увидеть его, — сказал Эйтель.
— Ну, хорошо, — сказал полицмейстер, — возможно, человеколюбие есть внутренняя потребность как раз по отношению к тем, кто пал особенно низко. Пойдем же к нему во имя господа бога нашего.
Он послал за ключарем, и, следуя за ним оба, молодой и старик, прошли длинным выбеленным коридором и затем короткой каменной лестницей.
— Осторожно, там перед дверью высокая ступенька, — сказал полицмейстер.
Маленькое помещение, куда они пришли, имело лишь одно зарешеченное окошко под самым потолком. Каменный пол был устлан соломой. Эйтелю, проделавшему долгий путь под открытым небом, помещение показалось совершенно темным.