Осужденный сидел на скамье до того низкой, что скованные руки его, зажатые между колен, касались пола. Его темная голова чуть подалась вперед, и длинные каштановые волосы закрывали лицо. Его одежда была в полном беспорядке, один рукав куртки оторван, ноги босые. При появлении трех посетителей он не шевельнул ни единым членом.
— Встань, Линнерт, — сказал полицмейстер, — знатный господин хочет тебя повидать. — Имя Эйтеля он произнес весьма торжественно, скорее дабы сообщить о чести, оказанной лично ему, чем для сведения арестанта.
Какое-то время Линнерт продолжал сидеть, будто не слышал, что ему сказали. Потом он встал, не подымая, однако, ни головы, ни взгляда, после чего сел и принял прежнюю позу.
Полицмейстер обменялся с Эйтелем быстрым взглядом, как бы желая подтвердить высказанное им ранее суждение о полной бесполезности разговоров с таким существом.
Эйтель стоял, такой же неподвижный, как и сам арестант. Эта ужасающая грязь, и лохмотья, и унижение вызвали в нем такой приступ брезгливости, что он не смог бы подойти ближе хоть на шаг, даже если бы захотел. Мало-помалу он все же разглядел, что этот браконьер и убийца, человек одного с ним возраста, изнуренный дикой, разгульной жизнью, выдубленный и побуревший от солнца, дождя и ветра, очень недурен собой, строен и пышноволос. Эйтель был совершенно уверен, что этот человек наделен гибкостью и силой, что каждый мускул, каждое сухожилие в нем натренировано и закалено до крайности. Когда арестант неохотно приподнялся, в его движениях было удивительное владение телом, и обаяние, и неистребимая радость жизни. А теперь, когда он снова сидел неподвижно, в этой неподвижности был тот же покой, что и у дикого зверя, который может застыть надолго, как не дано ни одному домашнему животному. И Эйтелю показалось, будто в своем собственном лесу он наткнулся на оленя и стоит, замерев, как сам олень, чтобы без помех наблюдать за ним.
Эйтель увидел, что руки узника истерты и распухли от железных наручников, и почувствовал удушье, словно при виде красивого, дикого зверя, попавшего в капкан.
— Распорядитесь снять с него наручники, пока я буду говорить с ним, — сказал он полицмейстеру.
— Боюсь, это не совсем безопасно, — сказал старый чиновник и добавил по-немецки: — Он все еще необычайно силен и, надо полагать, способен на отчаянный поступок. Вы рискуете жизнью.
— Освободите его, — повторил Эйтель.
После недолгих раздумий полицмейстер дал знак ключарю освободить запястья узника от железа. Наручники громко ударили о каменный пол. Линнерт расправил плечи и то ли зевнул, то ли что-то буркнул, как бы просыпаясь.
— Оставьте нас одних.
Полицмейстер бросил еще один взгляд на тех двоих, которых ему предстояло покинуть в камере:
— Я останусь под дверью с этим человеком. У него есть оружие, — сказал он, намеренно повысив голос, после чего вышел в сопровождении ключаря.
Оставшись наедине с приговоренным, Эйтель почувствовал, что губы у него пересохли и что говорить ему очень трудно.
«Я все-таки должен поговорить с ним, — подумал он. — Но могу ли я заставить его отвечать мне? Передо мной лежит, пожалуй, еще полвека, в течение которого я смогу говорить все, что захочу. Но то, что суждено при жизни сказать ему, должно быть сказано до полудня. И о чем после этого полудня смогу говорить я в оставшиеся пятьдесят лет?»
Линнерт сохранял прежнюю неподвижность, и трудно было сказать, понял ли он, что один из посетителей остался, когда двое других ушли.
— Линнерт, ты меня знаешь? — заговорил наконец Эйтель.
Несколько секунд узник сидел не шелохнувшись. Потом он бегло взглянул на Эйтеля из-под своих длинных волос, и Эйтель был поражен, увидев, какие ясные глаза сверкают на этом темном лице.
— Да, я хорошо тебя знаю. — И еще через несколько секунд: — И твои леса знаю не хуже, чем тебя. И длинное болото, которое лежит на западном краю твоего поместья.
Островной диалект был так заметен в речи узника, что Эйтель с трудом его понимал. В схватке, когда его взяли, ему рассадили губу и выбили зуб, поэтому он сильно кривил рот и шепелявил, и во все время разговора, после каждого вопроса, какое-то время мешкал, словно прежде чем заговорить, ему надо было сперва привести в порядок рот.
В его ответе не было ни вызова, ни насмешки, хотя он не мог не знать, что Эйтель прекрасно понимает, откуда ему так хорошо известны леса и болота собеседника. Скорее этот ответ походил на веселую, мимолетную реплику в непринужденной болтовне двух приятелей.
«Вот так, — подумал Эйтель, — лисица, повстречавшись на лесной тропинке с лесничим, могла бы лихо и язвительно докладывать ему о состоянии птичьего поголовья».
— Твоя мать была моей кормилицей, — сказал Эйтель.
И снова Линнерт переждал немного, а затем в прежнем, легком и непринужденном тоне спросил:
— А как ее звали?
— Ее зовут Лоне Бартельс, и вот уже много лет она замужем за дьячком на Фюне. Но я-то знаю ее гораздо раньше. Так что ты, Линнерт, мой молочный брат, — сказал Эйтель, и слово «брат» отдалось у него в ушах.