Меня окружал мрак плотный, без просветов, будто наделенный волей. Сюда не пробивался ни единый лучик света, не было заметно ни малейшей яркой точки. Будто я шагал по дну глубокого моря, куда не проникает солнечный свет, и с миром меня едва связывал только желтый луч фонарика у меня в руках. Тропа тянулась отлого. Галерея была правильного круглого сечения, точно горную породу вынимали по окружности, поверхность твердая и плотная, почти без ухабов. Потолок в этой длинной трубе был низковат, поэтому, чтобы не биться о него головой, мне приходилось постоянно пригибаться. Подземный воздух был так прохладен, что мне становилось зябко, но здесь ничем не пахло. Совсем ничем – это меня и встревожило. Здесь даже воздух был иной – совсем не тот, что на поверхности.
Определить, насколько хватит батареек в фонарике, я, конечно же, не мог. Пока что он светил ровно, не мерцая, но если батарейки сядут (а это, разумеется, когда-нибудь случится), я останусь в кромешной тьме без намека хоть на какой-то просвет. А по словам Длинноголового, где-то в этом мраке скрываются опасные
Моя рука, сжимавшая фонарь, от напряжения вспотела. Сердце жестко отбивало глухие удары – они мне напомнили отзвуки барабана, доносящиеся из глубин джунглей. Длинноголовый меня предупреждал: «Прихватите с собою какой-нибудь свет.
Я старался поменьше думать о мраке и тесноте… но тогда нужно думать о чем-то другом. Я представил себе тост с сыром. Почему именно его, я и сам не знал, однако на ум почему-то вдруг пришел именно тост с сыром. Он лежал на белой тарелке – квадратный тост с сыром. Красиво зажаренный, с аппетитно расплавленным поверх сыром, он только и ждал, когда я его возьму. А рядом кружка горячего черного кофе с клубящимся паром. Кофе черный-пречерный, будто ночь без луны и звезд. Я с нежностью вспомнил, как все это выставлял утром на стол, чтобы позавтракать. Окна, распахнутые на улицу, большая ива на дворе, бодрый щебет птах, рискованно присевших на ее гибкие ветки, будто канатоходцы. И все это теперь от меня неизмеримо далеко.
Затем я вспомнил оперу «Кавалер розы». Я стану слушать эту музыку, пока буду пить кофе и есть свежий тост с сыром. Черный диск английской фирмы грамзаписи
Рихард Штраус в довоенной Вене дирижировал филармоническим оркестром. До или после Аншлюса это было? В тот день исполняли симфонию Бетховена. Седьмую – безмятежную, ладную и непоколебимую. Это произведение рождено в интервале между светлой и открытой старшей (Шестой) и застенчивой красавицей младшей (Восьмой) «сестрами». Молодой Томохико Амада был в зале среди слушателей. Рядом сидела красивая девушка. Он, вероятно, влюблен.
Я представил себе Вену в тот день. Венский вальс, сладкий «Захерторт», красно-черные стяги со свастиками на крышах домов.
Мысли в темноте недисциплинированно разбегались во все стороны. Вернее сказать – бежали в направлении без вектора, однако я никак не мог сдерживать их полет. Мысли мои теперь мне были неподвластны. В беспросветном мраке держать думы в узде очень непросто. Они становятся загадочными деревьями и тянут свои ветви в глубь темноты (это метафора). Но как бы то ни было, чтобы поддерживать себя, мне нужно продолжать
Дав волю нескончаемым думам о самых разных нелепицах, я неуклонно спускался по нескончаемому склону. Тропа тянулась по-настоящему прямо, без поворотов и ответвлений. Сколько б я ни шел, ни высота потолка, ни густота мрака, ни консистенция воздуха, ни угол уклона нисколько не изменились. Ощущение времени у меня почти пропало, но если учитывать, как долго я спускался, наверняка уже должен оказаться на приличной глубине. Хотя глубина эта, в конечном счете, не более чем мнимая. Не мог же я спуститься под землю прямо с третьего этажа? И темнота – она тоже должна быть мнимой. Потому я старался думать так: «Все, что здесь есть, – не более чем идея, представление или метафора». Однако плотно окружавшая меня темнота была во всех отношениях настоящей, и угнетавшая меня глубина была во всех отношениях настоящей глубиной.