В один прекрасный день, причем довольно скоро, мы оказались в Плесси-ле-Водрёе как на острове. Квартиры в Париже на бульваре Осман, фермы в департаменте Сарт, большая часть лесов оказались проданными. Остались только замок и самые старые из деревьев. Когда мы оглядывались на это бедствие, его масштабы приводили нас в ужас. Мы все построили на времени, а оно вдруг, в мгновение ока развернулось, и все оказалось низвергнутым вниз. Мы все еще усаживались вместе — в общем, те, кто остался, — вокруг каменного стола. Липы сохранились. Их стало меньше, и росли они теперь пожиже: среди них тоже наблюдалась естественная убыль. Как встарь, мы говорили о правительстве, о соседях, о воскресной службе в церкви, об учебе детей. Но было во всем этом что-то неуловимое, не такое, как раньше. И дело даже не в том, что снег больше не падал зимой, а солнце не светило летом, а в том, что и прошлое, и будущее вокруг нас рушились и что это была уже как бы не жизнь, а сплошная отсрочка. Была одна фраза, приходившая в голову как тайное послание, как перевод, закодированный нехитрым шифром, того, что мы не решались выразить. Дедушка возводил глаза к небу, смотрел на облака, говорил о температуре, вспоминал количество градусов на термометре, который был установлен в саду, и говорил: «Погода нынче уже не та, что прежде». И погода, и время стали иными. Время еще текло. Но против нас. И это еще мягко сказано. Оно подошло к своему концу. И мы — тоже.
Я думал, что время как-то убыстрилось. А потом вспоминал, что и двадцать, и тридцать, и сорок, и пятьдесят лет назад мы говорили то же самое. Теперь у нас складывалось впечатление, что приближался конец света, поскольку мы старели. Но Жан-Клод, и Анна-Мария, и Вероника, и Бернар смеялись над нами. А когда-то и мы смеялись, слушая дядю Жозефа, дядю Шарля и дядю Анатоля. Я пожимал плечами. Просто все продолжалось, вся эта огромная масса интересов, чувств, страстей и воспоминаний, надежд и опасений, безумств и мудрости, составляющих наш земной мир. Мир продолжал существовать. Но иначе. И все же что-то шло к концу: Плесси-ле-Водрёй.
Иногда по вечерам я садился перед ужином у окна и смотрел. Смотрел на старые деревья, на пруд вдали, на липы и каменный стол, на такой привычный, мирный пейзаж, расстилавшийся перед нашими глазами на протяжении многих веков. Это была та вечерняя пора, когда наступает полная тишина, когда умолкали даже птицы в листве. Некоторые еще летали, но бесшумно, высоко в небе, очистившемся от облаков. Мы были привязаны к этим нежным изгибам, этим слегка расплывчатым краскам, к этому несравненному аромату, поднимавшемуся от земли. Я закрывал глаза. Ни Пьер, ни Клод, ни я, мы не были, в отличие от дедушки, вросшими исключительно в эту землю своими корнями. Может, только Филипп… Но все мы узнавали себя в этом пейзаже, к которому были привязаны всеми узами, тяжелыми и дорогими, узами традиции и памяти. Эти деревья, этот невысокий холм, это небо за ним, такое обычное и незаменимое, — все это были мы. Каменный стол — мы. Липы — мы. Я задавался вопросом: неужели придется покинуть все это, такое нам близкое, плоть от плоти нашей, всех наших покойников, все наши несбывшиеся надежды? Я ведь знал: все меняется. Беззвучный ропот доходил до меня. Там, за прудом, за лесом, суетились миллионы людей с их проблемами и интересами, уже не совпадавшими с нашими проблемами и интересами и которые мы так долго игнорировали. У них были свои горести, свои несчастья, отличные от наших. Эта нетронутая мудрая природа, эта молчаливая, ухоженная красота, полная гармонии, были неслыханной привилегий, которой пользовались только мы. На деревьях, на небе, на зеркале пруда, над каменным столом читалось одно-единственное зловещее слово, пять простых букв: «Конец… Конец…»