Временами Юбер спрашивал что-нибудь душераздирающе слабым голосом: здесь ли кузина Анна-Мария, которую он обожал, не спала ли температура? Мы отвечали тихим голосом, стараясь выглядеть как можно более спокойными. И даже изображали улыбку. Элен выходила из спальни, чтобы тихо поплакать в объятиях Клода или у меня на груди. Несколько раз мне тоже приходилось сдерживать слезы. Я видел, как дрожали губы у деда, когда он смотрел на мальчика. Он опирался на нас, потому что внезапно одряхлел от страданий ребенка. Трапезы наши проходили в мрачном молчании, а вечера — в ожидании. Дед повторял, что после девяноста лет честной жизни не заслужил такого: видеть, как умирает сын, и сын сына, и сын внука. Говорил, что даже собственная фамилия, — удивительная фраза, которая при других обстоятельствах рассмешила бы нас, — даже собственная фамилия больше его не радует. Что могли мы ему ответить? По вечерам, прежде чем лечь и по очереди делать вид, что спим, мы молились. Вместе с нами на колени вставали Клод и Натали и молили о ребенке немого, жестокого Бога, в которого они не верили.
Однажды утром, через два или три дня, Юбер почувствовал себя немного лучше. Мы вздохнули с облегчением. Мы смогли что-то поесть, поспать часок-другой. У нас появилась надежда, что мы сможем спасти мальчика. Как? Вот этого мы еще не знали. Но надеялись спасти. Ведь ему уже стало лучше. Так что мы опять зря всполошились. Ну и напугал же он нас! Теперь все нам казалось незначительным и легким. Только одна вещь в мире имела значение: жизнь ребенка. Мы звонили в Ле-Ман, в Анже, в Рен. Да, да, новости хорошие. Врачи собирались опять приехать завтра. Говорили о том, что если общее состояние позволит, то можно будет сделать операцию: чревосечение. Молодой настоятель и доктор из Русеты обедали у нас. Мы пили кофе, когда вбежала Элен и сказала сдавленным голосом, что ребенку стало плохо.
Мы все бросились по лестнице наверх с тревогой в сердце и одной лишь мыслью в голове: ребенку стало плохо. Перед тем как войти в спальню, мы остановились и перевели дух, чтобы выглядеть спокойными. С первого же взгляда стало ясно: Юбер умирал. Лицо его покрылось потом, щеки ввалились, нос заострился, отчего походил теперь на дедушкин. Мы все собрались в комнате. Не понимаю как, но весть об этом мгновенно обежала замок: старая Эстель и маленький Жюль уже стояли в дверях. Мы столпились вокруг кровати, окружая врача и священника. Врач был уже не нужен. Он немного посторонился, уступив место настоятелю. Священник взял мальчика за руки и, наклонившись, почти касаясь его лицом, спросил: «Ты меня слышишь, Юбер? Ты меня слышишь?» Юбер открыл глаза. Да, он слышал. Тогда настоятель стал вместе с нами читать над ним отходную молитву.
Когда наполнивший на некоторое время комнату шепот умолк, священник отошел. Элен и дедушка вместе подошли к кровати, где заканчивал страдать самый младший член нашей семьи. Оба встали на колени, и каждый взял в ладони руку умирающего мальчика. Мы все бесшумно плакали. Мне кажется, что это ожидание смерти длилось вечность. Нам теперь хотелось, чтобы он поскорее умер, чтобы скорее кончилась эта агония. Он умер почти беззвучно. Я понял, что он умер, увидев, как дедушка склонил голову, чтобы поцеловать ему руку.
В Плесси-ле-Водрёе еще бывали потом счастливые дни. Но уже не такие, как прежде. Многие из нашей семьи, мужчины и женщины, умирали в старом замке. Но кончина самого младшего из нас явилась как бы предвестницей, прозвучала погребальным звоном для всей семьи. Похоронили его на кладбище в Русете, а отпевали в часовне, где венчались Анна и Мишель. Мишель Дебуа был в тюрьме, как предатель. А Юбер умер. Для Элен прежде всего, да и для Анны, для дедушки и для всех нас что-то навсегда изменилось в семье и в доме. Отныне нам было трудно смеяться и чувствовать себя счастливыми. После стольких веков, прожитых там, после стольких пережитых трудностей, после стольких несчастий и радостей Плесси-ле-Водрёй уходил от нас.