До последней недели я продвигался вперед более или менее привычными темпами (иначе говоря, никак), оставаясь, как всегда, неослабно тактичным и великодушным и, как всегда, неуклюжим и бестолковым, а Джен — Джен по-прежнему приоткрывала мне только одну сторону своей солнечной и бесхитростной природы. Косвенно, но часто я пытался выжать из нее рассказ о каких-нибудь старых душевных ранах или сегодняшних бедах (что, возможно, могло бы произвести впечатление на Великого и Ужасного), однако скоро стало ясно, что ее жизни катастрофически не хватало психических комплексов: с родителями она ладила, особых проблем с молодыми людьми не испытывала, работа ее пока устраивала, ей просто хотелось немного забавного. Увы, что касается забавного, то я вряд ли явился в этот мир, чтобы забавлять людей. Забава и я — две вещи несовместные. Кто же я тогда такой? И чего стоят все мои попытки? Не знаю, но подобные проблемы, должно быть, плавно вторгались в мои мысли вечером в прошлую среду, когда произошла эта из ряда вон выходящая сцена.
Само собой — время шло к шести, — мы сидели в пабе и тоже по обыкновению — время уже шло к семи — оба успели изрядно поотравиться алкоголем. Джен принялась рассказывать ужасно забавную историю о своем младшем брате Саймоне. Очевидно, Саймон был причиной серьезного беспокойства в доме, потому что, не успев обзавестись банковским счетом, успел перерасходовать его на десять фунтов; после длительного допроса, которому подверг его отец, злосчастный Саймон признался, что потратил все свои сбережения за семестр на какую-то интернатскую шлюху и вдобавок подхватил трипака. (Сексуальный выходит разговорчик, подумал я.)
— Сколько ему лет, твоему братишке? — спросил я, перестав хохотать.
— Пятнадцать! — ответила Джен, тоже перестав смеяться.
— Столько было бы сейчас моей сестре, — сказал я непроизвольно (это даже была неправда, черт возьми).
— Что случилось с твоей сестрой? — спросила Джен.
— Папаша ее убил, — ответил я.
Уфф! В тех двух-трех случаях в жизни, когда я говорил об этом, я всегда плакал — неизбежно, как неизбежно хмурюсь от внезапной боли или задыхаюсь, когда плюхаюсь в холодную воду. Но я не расплакался. Хотя, возможно, и хотел. (Я себя не виню.) Слезы подступили к глазам.
— Да, он убил ее, — сказал я.
— О нет, — сказала Джен.
Да, он убил Рози. Он привык бить ее с тех пор, как она подросла достаточно, чтобы ее можно было бить. Сперва доносился ее крик, затем — глухой звук удара. И конечно, она перестает кричать. Как перестают кричать грудные младенцы, когда их бьют. Они сразу затихают, моментально затыкаются. Но
— О боже, — сказала Джен.
В последний раз я встречал ее после школы. Я знал, что это последний раз, и она это знала. Она всегда знала. Я увидел, как она бежит через площадку для игр, тесно прижимая к телу свой ранец как какую-то лишнюю часть себя. Она обежала всю площадку. Мы не говорили с ней об этом никогда — нам было слишком стыдно, — но мы оба знали. Я только сказал, что пойду домой первым — ей надо было еще куда-то зайти. Она казалась веселой, как всегда, на мгновение закусила губу, но только потому, что поняла, как мне все это невыносимо. Затем, снова обхватив ранец, убежала. Впервые меня охватил панический ужас. «Постой! — крикнул я ей вслед. — Почему ты бежишь?» Но она только махнула мне рукой и продолжала бежать. В ту ночь он ее убил. Что за люди способны на это?
— О черт, — сказала Джен.
Потом словно что-то сломалось, и я откинулся на спинку стула. Я глядел на Джен через стол в полном оцепенении.
— Извини, — сказал я. — Я пойду.
Пошатываясь, я вышел из паба на мокрую улицу, уже плача, но из-за кого? Я оплакивал свое ничтожество. (О, как мало гибкости в моей природе. Сознание того, что я жив, убивает меня. Я просто не могу с этим смириться.)
Я сел на одну из скамеек на площади. Шел дождь. Значит, она не придет. Гонимые ветром газеты слишком перепились, чтобы лететь по мокрой мостовой. Она не придет. Что будет с ее волосами под таким дождем? А что будет с моими? Дождь между тем усилился и порывами обрушивался на площадь.
— Я совсем замудохан, — сказал я.
Она погладила меня по щеке, и я прижался к ее ладони.
— О нет, — сказала она, — о боже, о черт.