– Иногда бывает, – объясняю я, – что ты куда-нибудь приезжаешь или с тобой что-то случается, или ты встречаешь кого-нибудь, и тебе кажется это совершенно естественным, ты не придаешь этому никакого значения, а зря. Во всем этом есть смысл, только его не так-то легко понять.
– А как тебе это удается? – озадаченно спрашивает Джеф-Джузеппе.
– Я чувствую, – отвечаю я. – Так же, как когда играю. Ты берешь первую ноту и не знаешь, какой будет следующая, у тебя нет никакого четкого и строгого плана, нет возможности рассчитать силу, высоту, тембр каждого звука, как будто ты глядишь на него с высоты птичьего полета. Ты играешь, и все. Тебя уносит волна. Это все равно, что мчаться на лыжах по заросшему лесом склону. Ты должен действовать, не раздумывая, реагировать мгновенно, ты не можешь останавливаться каждые две секунды и выбирать самый удобный путь.
На самом деле я не был так в себе уверен, да и лыжник из меня никудышный, мои слова строились на песке сомнений и колебаний, я чувствовал себя убогим, неповоротливым, ленивым, никчемным, нерешительным, ранимым. Но сейчас у меня не было никакого желания копаться внутри себя, мне легко было обо всем забыть. Достаточно было одного Джефа-Джузеппе, который семенил за мной с видом подобострастного ученика, жаждущего ответов и объяснений, и мне казалось, что ответов и объяснений у меня сколько угодно.
– Просто здесь у меня вдруг возникло чувство ответственности, – говорю я ему.
И пока я это говорю, я действительно чувствую, как у меня меняются мои голос и взгляд, они тоже как бы проникаются ответственностью.
– В каком смысле? – снова спрашивает Джеф-Джузеппе, пятясь, чтобы не терять из вида мое лицо.
– Не знаю, – отвечаю я, не делая уже никаких усилий, чтобы быть понятым, совсем как гуру, я видел, как прекрасно у него это получалось, – возможно, за ваше семейство или вообще за всех, кто здесь находится. А может, и за весь мир, не знаю.
Я бы ни за что не удержался от смеха, скажи я что-то подобное в другое время и в другом месте, но здесь мои слова приобретают какое-то странное звучание, и на глазах у меня выступают слезы, горячие слезы. Во взгляде Джефа-Джузеппе, устремленном на меня, растерянность и немое восхищение.
Позднее, в парниковом тепле гостиной, я показываю ему на рояле аккорды одной дешевой мелодии в стиле рок. Пытаюсь втолковывать ему, что ее нельзя играть так, как он играет прилежно заученные классические отрывки: до него не доходит и с десятого раза.
– Это нужно играть с силой! И обязательно со злостью!
– Какой злостью? – спрашивает он, косясь на меня сбоку как растерянный бычок, и без всякого выражения ударяет по клавишам. Я кричу ему в ухо:
– Со злостью, которая скопилась в тебе за все эти годы пока ты играл роль пай-мальчика, маменькиного сынка. И глотал все, что тебе предлагали, даже не помышляя о протесте. И говорил всегда «да», не оказывая ни малейшего сопротивления. И терпел все наставления Витторио, все проповеди твоей матушки и делал все уроки и выполнял все задания, и так без конца.
– Я не всегда говорю «да», – возражает Джеф-Джузеппе, но, тем не менее, начинает играть более раскованно; кажется, он способен освободиться от своей постоянной покорности.
– Почувствуй злость кончиками пальцев! – говорю я ему. – Представь себе, что ты ругаешься с Витторио и с матерью! Представь себе, что они требуют от тебя того, чего ты совершенно не хочешь делать! Что они уставились на тебя, улыбаются и говорят тебе: «Ну пожалуйста, Джеф! Пожалуйста, Джузеппе!»
Он снова и снова берет одни и те же аккорды и постепенно злость действительно проникает в его пальцы, и он начинает играть со все возрастающей энергией, которая даже удивляет меня. Мне больше ничего не надо говорить ему, я могу даже отодвинуться от него, он уже не нуждается в моей опеке. Я отхожу к дивану на другой стороне гостиной, а он распаляется все больше и больше и барабанит по басам, точно разъяренный бычок, бодающийся со стенкой.
– Представь себе, что они пристают к тебе и заставляют улыбаться, – кричу я ему. – И объясняют, что ты должен думать.
Но подстегивать его больше не надо, он уже набрал полный ход и с каждым новым пассажем увеличивает силу удара.
Он уже играет добрых двадцать минут, когда я замечаю «рейнджровер», останавливающийся на площадке, из него вылезает Витторио, выгружает знакомые сумки, продуктовые и хозяйственные, тащит их к дому, сопровождаемый Джино. Я ничего не говорю Джефу-Джузеппе, пусть себе играет, пусть выплескивает всю скопившуюся у него внутри ярость, сам же листаю книгу о процессах старения, которую только что выудил из книжного шкафа справа от меня.
Две минуты спустя Витторио уже в барокамере, в руках у него несколько сумок, он тяжело дышит и ему, как всегда, не терпится поскорее сорвать на других сковавшее его напряжение. Он стучит по внутренней раздвижной двери, кричит:
– Эй! Кто-нибудь мне поможет?
Я делаю вид, что ничего не слышу, не поднимаю глаз от книги. Джеф-Джузеппе действительно не слышит его, он весь в своих оглушительных аккордах, которые выходят у него все лучше и лучше.