Возбужденные, окруженные особо пристальными взглядами отцов-надзирателей, мы вошли в часовню не очень стройными рядами, но спешно. Властвовать над двумястами сердец, охваченных волнением, было невозможно, поскольку, подавленные серьезностью момента, сверлением наших затылков взорами просвещенных отцов, мы теперь обменивались быстрыми взглядами, с большой тревогой что-то предчувствуя. Наконец пришел ректор. Мы встали со скамей и опустились на колени. Прослушав вводную молитву, мы снова сели. Стоя, с пылающим лицом и мечущими молнии глазами, ректор, не произнося ни слова, оглядел нас, пронзая насквозь каждого, чтобы слова, которые он следом скажет, дошли до мозга наших костей. И когда его взгляд атаковал меня, я почувствовал пронзившую меня шпагу, которая, войдя в меня, обожгла мои внутренности и заставила их гореть… Внимание всех было приковано к ректору, и он сказал:
— Это с каких же пор дом Бога стал тюрьмой для семинаристов?
Извергая ярость, он расстреливал каждого глазами, чтобы разгромить нас прежде, чем возникнет даже намек на сопротивление. И все мы, съежившиеся от неожиданности, ушли в свой страх.
— И когда же это духовенство исповедовало насилие? Христос сказал: «Иго мое благо…»
И бледный, сдерживая гнев, стал громко и долго говорить о фальшивом и истинном призвании, о единственной славе быть alter ego[9]
Христа на земле и о жалкой и пустой сущности окружающего мира. Без сомнения, в миру тоже можно достичь спасения души. Но сколько там подстерегает опасностей! Сколько бед и невзгод надо победить! A-а, как заблуждаются те несчастные семинаристы, которые, не гнушаясь дьявольским воображением, смотрят на мирские радости! Тем не менее он, воздев по-библейски палец, признает, что для некоторых из нас было бы вполне справедливо осуществление своей великой мечты жизни. Но услышали ли они глас Божий в своем смирении? Посоветовались ли с духовным наставником? Мучились ли, наказуемые молитвой и раскаянием? Вот когда все это будет выяснено, волю Всевышнего можно считать исполненной.Однако среди вас есть несчастные, которых дьявол лишил рассудка и которые предпочли преступление и были заклеймены железом позора.
— Потому что изгнание из семинарии, — ректор ручался небесами, — это несмываемое пятно на всю жизнь. Какая боль! Какой не имеющий имени позор услышать однажды брошенные вам в лицо кровавые слова: «Был исключен! Он был исключен из семинарии».
На какое-то мгновение он замолчал, чтобы мы все хорошенько представили себе то, как нас покроет черный позор. Потом, прикрыв глаза и несколько утишив эмоции, призвал нас помолиться Пресвятой Деве с верой и смирением, прося ее защитить нас от изощренных приемов дьявола. Перепуганные насмерть, мы все бухнулись на колени и с покорными лицами, сокрушенные и униженные, принялись молиться, поминая Господа, молиться и молиться. Теперь я ясно видел ту опасность, которой подверг себя на каникулах, объявив так необдуманно доне Эстефании, что не имею призвания.
Однако, как только мы покинули часовню и пошли на перемену, я пришел в замешательство. Почему в такой ярости был ректор? Почему так взволнованы были отцы-надзиратели? Все происшедшее скорее всего мог объяснить Гама. С Гамой мы встретились в пустом коридоре. Как всегда спокойно, Гама сказал:
— Ты не знаешь, что произошло? Только то, что два семинариста сбежали из семинарии сегодня ночью. Но утром их поймали на станции. Привезли обратно, заперли каждого в отдельной комнате. И теперь будут выгонять из семинарии.
— Их будут выгонять, Гама?
— Естественно, будут выгонять. Ну и что? Или ты действительно думаешь, что это самое пятно что-то значит? Этот тип, ректор, — дурак! И вся его болтовня только для того, чтобы нас запутать. Я знаю многих, кого изгнали, и никого это сегодня не волнует. Ослы все они, и ничего этим не добьются. Но однажды, однажды…